Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
– Егерь – не пехота, подполковник. Не хуже меня знаете.
– Разъясните, что имеете в виду.
– Все просто. В егеря отбирают наиболее сообразительных солдат. В гвардию – тем паче. А Псковской полк – обычный гарнизонно-затрапезный. Почему с солдатами приходится заниматься и вне строя, ничего не поделаешь. Армия – снятое молочко: сливки всегда в гвардию уплывают.
– И вы просвещали их, так сказать, в полном объеме?
– Спросите конкретно.
– Конкретно? – усмехнулся подполковник. – Конкретно – вопрос о воле. Вы вели с солдатами беседы на эту тему?
– О воле как императиве души человеческой? Разумеется. Я их к сражениям готовил, а в сражениях тот побеждает, у кого воли на весь бой хватает. Да еще с запасом.
Вздохнул мой следователь:
– Вы наделены поразительной способностью не отвечать на то, о чем вас спрашивают.
– Вы спросили о воле. Я и ответил о воле.
– В России под волей не философскую детерминанту разумеют, а свободу от крепостной зависимости, Олексин. И вам сие прекрасно известно.
Моя очередь усмехаться пришла.
– Так вы свободой заинтересовались, подполковник?
– Это вы ею заинтересовались, Олексин, вы. И чуть не ежедень втолковывали солдатам своей роты, что они – свободные люди. Это-то вы признаете?
Вспомнил я свои беседы с батюшкой о доле простого пехотинца. О том, сколь сиротливо чувствует он себя, лишенный возможности хоть о ком-то или о чем-то заботиться. Хотел было подполковнику с рыжеватыми бачками об этом поведать, но – передумал. Щечки у него слишком румяными мне показались.
Об ином напомнил:
– После государевой двадцатилетней службы солдаты освобождаются от крепостной зависимости согласно закону. А в случае боевой инвалидности – вне срока службы. Вам, надеюсь, это известно?
– Мне – да, но солдатам знать о сем не положено, поручик. Не положено, потому как законов они не знают и знать не должны.
– Почему же – не должны? – Я искренне удивился, поскольку никак не мог понять, куда он гнет. – Каждый подданный Российской империи обязан знать ее основные законы.
– Они – помещика подданные, а не Российской империи!
– Вот это уже прелюбопытнейшая новость, – говорю. – Стало быть, наши солдаты за любимого помещика на смерть идут, а не за Бога, Царя и Отечество?
Помолчал подполковник, беседу нашу припоминая. И вздохнул, сообразив, что ляпнул нечто несусветное. И даже улыбнулся как-то… искательно, что ли.
– Я образно выразился, Олексин, образно. Неудачный образ, признаю. Но признайте и вы, что превысили свои офицерские обязанности, и превысили недопустимо. В чем недопустимость превышения сего? В том, что…
Занудил, и я слышать его перестал. Я лихорадочно соображал, куда подевались два вопроса, которые мне задал сам Бенкендорф: передавал ли мне Александр Пушкин полный список «Андрея Шенье» на хранение и кто написал поверх этого списка слова «На 14 декабря». Об этом мой следователь ни единым словом не обмолвился, добиваясь почему-то ответов о моих отношениях с солдатами вне службы. Это было непонятно, и это необходимо было понять.
* * *
– …Подобные беседы не входят в обязанности ротного командира, Олексин.
– А в обязанности приличного человека?
– Вы прежде всего – офицер!
– Я прежде всего – человек чести, подполковник. Не знаю, чему учат остзейских баронов, но потомственных русских дворян учат именно этому.
Разозлился я, признаться, почему и брякнул об остзейских баронах, хотя и не был уверен, что мой дознаватель – из их племени. Но оказалось, попал в точку. Покраснел подполковник, блеснул бледными глазками:
– Вспомним еще, как наши предки на льду Чудского озера друг друга колошматили?
– Ну, положим, – улыбнулся я, – это мои предки ваших колошматили, подполковник.
– Пустопорожний спор, Олексин, – сказал мой визави, сдерживая раздражение. – Отвечайте мне четко: вы вели с солдатами беседы о том, что они – вольные люди?
– Вольные лучше сражаются. Разве не так?
– Не уходите от ответа!
– Ну вел, вел. Мало того, считал и продолжаю считать эти беседы боевой подготовкой вверенной мне роты. И ничего противуправного в них не усматриваю.
– Так и запишем, – обрадовался он. – Не возражаете?
– Не возражаю.
Он пером скрипел, а я думал. Думал: куда же «Андрей Шенье»-то подевался? Вместе с Пушкиным?..
– Ознакомьтесь.
И бумагу передо мной положил. Я прочел, пожал плечами.
– Согласны? Тогда внизу прошу написать: «С моих слов записано правильно». И расписаться.
И это было новым. До сей поры мне дознавательных листов не показывали и подписи под ними не требовали. Я написал то, о чем он просил, и поставил свою закорючку.
– Вот и отлично. Можете идти.
– Куда?
– Крыс дрессировать.
(Надпись на полях. Другими чернилами: …Уж позднее, позднее, много позднее узнал я, что государь прекратил мышиную эту возню вокруг Пушкина. Что лично принял его, долго беседовал, простил все прегрешения. Что милостиво вызвался быть его цензором, вернул из ссылки и повелел служить отныне при Дворе. И «Дело» жандармское развалилось. Развалилось, но остался свидетель, от которого Бенкендорфу необходимо было избавиться во что бы то ни стало.
Свидетелем был я.)
Свеча десятая
И вновь я в своем каземате. Вновь – обязательные версты от двери до окошка, Библия, кашель, щи дважды в день и вполне дисциплинированные крысы. На подкормку приходят строго по команде, когда постучу. А потом – по норам, и не видно их. До следующего моего приглашения.
…Не бойтесь одиночества, дети мои. Весь мир одиночество самым тяжким наказанием полагает, и для очень многих оно и впрямь ужасно. Но надо себя преодолеть, тогда оно из наказания способно превратиться в самоуглубление. Высшую форму существования самодостаточной личности. Вспомните древних философов, святых отшельников, мудрых монахов-затворников. Если ты умеешь размышлять, сам себе вопросы задавать и отвечать на них, спорить сам с собой, а в спорах сих новые истины открывать, ты – самодостаточен и никакой каменный мешок тебе не страшен. Одиночество снаружи куда легче одиночества внутри, если душа твоя научена трудиться…
Странно, но, думая обо всем, что только в голову приходило, я ни разу не только не задумался о последнем свидании со своим дознавателем, но и вообще не вспоминал о нем. Его высокопревосходительство генерал Бенкендорф настолько прочно вбил в меня два основных вопроса, на которые ждал ответов, что все остальное представлялось мне лишь отвлекающим или, наоборот, побудительным маневром, чтобы подтолкнуть меня к этим ответам. Своего рода шенкелями представлялось, посылающими меня на двойной прыжок. Вот почему я напрочь выбросил из головы последний допрос, а заодно и свою собственную подпись, впервые с меня востребованную.
…Я размышлял о личности. Не о ее влиянии


