Сборщики ягод - Аманда Питерс
– У тебя нет причин злиться на него. – Мама сидела у больничной койки и доставала лепешки из старого контейнера от маргарина. – Как он мог тебя увидеть?
– Надо было смотреть.
– В воскресенье вечером? Увидеть парня в темноте? Он должен был знать, что ты выйдешь прямо перед ним? – Она поставила на узкий больничный стол лепешки, подвинула ко мне и только потом полила сверху патокой. – Вот тебе луски, ешь.
Лепешки были еще теплые, а патока стекла сбоку и скопилась на дне тарелки. Я сунул в нее палец и отправил в рот, капнув на подбородок. Мама потянулась, чтобы вытереть капли, но я отбросил ее руку.
– Не смей. – Она снова протянула руку и вытерла густой коричневый сироп у меня с подбородка. На сей раз я не противился. – Не такой ты калека, чтобы на родную мать руку поднимать.
В хорошие дни, когда боль утихала от упражнений, а зимняя погода отступала и можно было выйти на улицу и посидеть на солнце, я начинал чувствовать, что готов простить мистера Ричардсона. Он не требовал прощения, а я не имел никакого права его прощать, однако все же чувствовал это – в хорошие дни. В плохие же дни, когда погода портилась, шел снег и холод пробирал меня до костей – несмотря на то что погода была изгнана наружу, а я был заточен внутри, – в дни, когда упражнения лишь усиливали боль, а не помогали, а таблеток не хватало, мой гнев воспалялся и рос. Чем дольше приходилось лежать на койке в Галифаксе, глядя на ноги, которые не хотели слушаться, чем дольше я замыкался на своих проблемах, тем больше злился. Может, тот человек из сельского магазина в Мэне много лет назад был прав. Может, у индейцев и правда дурная кровь. А может, только у меня.
Я провел на реабилитации шесть месяцев, шесть долгих месяцев ждал, чтобы тело снова научилось делать то, что мне нужно. Я пропустил охоту на оленей с папой и Рождество. Когда пришла зима, моим родным приходилось сидеть дома, до которого было три часа езды в хорошую погоду. Когда меня выписали – я ходил с палкой, а тело деревенело и болело с утра до вечера, – солнце уже возвращалось в мир. Я пристрастился потихоньку прихлебывать отцовский виски, чтобы унимать боль.
– Ты здесь сидишь часами и киснешь. Если не будешь двигаться, совсем закостенеешь. – Мэй стояла надо мной, уперев руку в бок.
– Оставь меня в покое, Мэй. Я устал.
Я поглубже уселся в кресло и попытался снова уставиться в большое окно гостиной мимо нее, но она не двинулась с места.
– Доктор говорит, что тебе нужно делать упражнения. Оторви задницу и прогуляйся до конца дорожки и назад. И не думай, что я не вижу, что ты тайком пьешь, – я все вижу.
– Оставь меня в покое, Мэй. Только нравоучений мне сейчас не хватало.
– Хватит уже себя жалеть.
Я попытался смотреть в окно мимо нее, но она переступила, снова закрывая мне вид. Мэй протянула мне руку, чтобы помочь встать из кресла, но я отбросил ее. Оказалось, что дома ничуть не лучше, чем в реабилитационном центре. Знакомые звуки и запахи ничуть не улучшили мне настроение. И я по-прежнему причинял боль тем, кто любил меня.
– У тебя все кругом виноваты, только ты сам ни в чем не виноват.
Мы грелись у костра холодным апрельским вечером, Мэй сидела по другую сторону от пня.
– Заткнись, Мэй. Ты ничего не знаешь.
– Не заткнусь, а знаю уж побольше тебя. Та авария, думаю, изрядно растрясла тебе мозги. Обвиняешь того несчастного, хотя сам сунулся ему прямо под колеса. Наверняка перепугал его до чертиков, а ведь он уже пожилой человек, Джо. Хуже нет, чем так себя жалеть – обвинять кого-то другого, когда сам виноват.
– Блин, да отвали уже, Мэй.
– О, совсем взрослый стал, а? – хихикнула она.
Ругаться с Мэй было все равно что тушить огонь бензином.
– Валяешься только и жалеешь себя, вместо того чтобы попытаться восстановиться. И хочешь, чтобы мы все с этим смирились. Ты делаешь маме больно. Она ничего тебе не скажет, но ей больно.
– Не делаю я ей больно.
– Ей страшно, Джо. Она боится потерять еще одного ребенка. А ты делаешь все, чтобы усиливать этот страх. Сидишь тут, киснешь. Упражнения не делаешь, физиономия как у мертвой мумии.
– Все мумии мертвые, дура.
Мэй фыркнула.
– Тоже мне, умник выискался – сидит целыми днями, как последний тупица. Ничего не делает, чтобы стало лучше, и даже свою вину не хочет признавать.
Щеки у меня загорелись, а сердце прыгнуло из груди в горло, грозя выпрыгнуть изо рта наружу.
– Я признаю вину, Мэй, – я не кричал, но был близок к тому.
– И правильно.
– Я последний, кто видел Рути. Это я ее потерял. Я виноват, Мэй. Не надо мне говорить, что я не признаю вину. Может, ты считаешь, что не за то, что должен, но я чувствую свою вину.
Мэй на минуту замолчала и свернула сигарету, глядя себе на руки. Костер трещал и плевался, а она облизнула край бумажки и загнула, уминая табак. Сделав глубокий вдох, выложила мне все начистоту.
– Ты держишься за это,


