Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
К вечеру вдвоем и перетащили в огромный савостьяновский дом вещи, которые указала Анисья. Она не жадничала, брала самое необходимое, за долгие зимы свои познав истинную стоимость всего. Однако крестьянская жилка нисколько в ней не ослабла, и по части хозяйства Анисья нахватала с изрядным даже перебором. Полночи возилась, неугомонная, совсем до черты Макаровну довела, а потом сказала:
– Ну все, считай, устроилась я. За подмогу благодарствую, а только на глаза лучше не попадайся. Не дай бог залютую, так и вправду порешу.
Макаровна поутру испарилась, будто и не было ее вовсе, и Анисья очень этому обрадовалась. За все распроклятые годы ей и часа одной быть не случалось, и теперь она превыше всего ценила одиночество, тишину и полную самостоятельность. Ходила по пустым избам, как в гости: здоровалась с хозяевами, расспрашивала о сверстниках, рассказывала о себе, а коли примечала что-либо полезное – инструмент или чугунок, годное ведро или старую лохань, то брала, как подарок, низко кланяясь и благодаря. Она не юродствовала, не скоморошничала: она обходила родное село, где знала каждого и где каждый знал ее. Навещала односельчан по издревле принятой очередности, никого не пропуская и никого не обижая – так, как мечтала навестить их все свои двадцать семь зим. И не ее была вина, что навещать оказалось некого…
Через неделю приехал председатель. Груженая телега была накрыта брезентом – с утра дождь накрапывал, – лошадью правил щуплый и вроде как перьями поросший старичок; председатель оставил его с лошадью на въезде, а сам нашел Анисью пешим ходом.
– Чего Макаровну выгнала? Два медведя в одной берлоге, что ли?..
– Два медведя в одной берлоге, может, еще и уживутся, если крепко дрессированные, а вот две медведицы – никогда.
– Все-то ты, Демова, знаешь, – усмехнулся председатель и заорал: – Федотыч! На голос правь!
Старик направил, и телега остановилась возле дома Савостьяновых, а теперь – возле места проживания Анисьи Демовой. Федотыч поздравствовался, вместе с председателем убрал брезент, и Анисья увидела доселе скрытые им мешки.
– Чего это?
– Картошки, муки мешок, макарон немного. Еще два одеяла тебе положено, спецодежда и керосину бидон.
– А керосин-то за что же?
– Приказано заботу проявить, – улыбнулся председатель.
– Раньше, стало быть, на керосин нас покупали, а теперь – на заботу? Так, курский?
– Ох и злыдня ты, Поликарповна, – беззлобно вздохнул председатель. – Только на меня тебе серчать нечего. Я знаешь кто таков? Я – бурмистр. Слыхала, поди, стихи: «У бурмистра Власа бабушка Ненила починить избенку лесу попросила. Отвечал: нет лесу, и не жди, не будет. Вот приедет барин, барин нас рассудит…» Вот, значит, барин и рассуживает, что вам сегодня положено – керосин или забота.
– А водки ты мне не сообразил?
– Я лучше сообразил, Анисья Поликарповна, я тебе мужика сообразил. – Председатель указал на щуплого старичка. – Вот тебе Федотыч.
– Тю, мужик! – презрительно повела плечом Анисья. – Для меня ты – и то сперва с месяц салом откармливать надо.
Засмеялся председатель.
– Он – по другой части. Он тебе стекла вставит, двери навесит, полы переберет, жилье обиходит. Не гляди, что душа в нем на соплях подвешена, – руки у него золотые. Это тебе все, так сказать, от нашего колхоза. – Он порылся в передке телеги, вытащил бутылку. – А спирт – это уж от меня. С возвращением тебя, Анисья Поликарповна, и с новосельем.
Застыла улыбка у Анисьи, будто примерзла: ни убрать, ни сдвинуть. Хотела лагерной прибауткой ответить, потом – матом позабористей, а вместо всего этого – поклонилась. И сказала как положено, как тысячу лет до нее русские бабы говорили:
– Пожалуйте в избу, гости дорогие. Не побрезгуйте угощением нашим.
Поблагодарили, чинно в дом прошли, чинно за стол сели. Угощать, правда, Анисье было особо нечем, но время, сильно подправив старые традиции, спасовало перед древними отношениями гостя и хозяина. И все шло как надо, и слова говорились, какие требовались, и за черствую корку от всей души благодарили, и разговоры о хозяйстве вели неторопливые и основательные, и так хорошо у Анисьи на сердце стало, как давно не случалось. Так давно, что, поди, за это время и бабкой сказаться могла, не только что внуков – детей собственных так и не разглядев. Хорошо они эту бутылочку приголубили, по-людски, по-семейному. Потом председатель на телегу взгромоздился и подался в свое Красногорье, старик еще раньше с копыт брыкнулся и теперь храпака задавал, будто вправду мужик, а Анисья, в дому не прибрав – ай, маменька заругала бы, ай, батюшка подзатыльник бы отпустил! – долго-долго по мертвому своему селу гуляла. К Двине выходила, любовалась зоревыми ее красками, вновь ныряла в улочки да проулочки и шептала, несокрушимо улыбаясь:
– Не всех еще перевели, не-ет, не всех. Еще остались, еще жива, стало быть, она, родина моя. Нет, не выведешь нас, не сведешь, не вытравишь. Никакими Соловками не вытравишь…
И уснула хорошо, и проснулась славно: топор тюкал, ровно дятел. Спокойно, домовито, по-деревенски неспешно. И, завороженная этим стуком, этим покойным трудом, домовитостью и такой зримой, такой полновесной, так по-крестьянски осмысленной свободой своей, Анисья впервые ощутила, как сладко забилось вдруг ее иссохшееся сердце.
– А старичок глупый попался, на редкость глупый: решил, что в него влюбилась Аниша, и ну над нею куражиться, – рассказывала мне баба Лера. – А она не в него – она в мечту свою влюбилась, в мечту о доме, о семье, о заботе. Этого в женщине никакие лагеря не убьют.
Жажда заботы, которую испытывала Анисья, была куда сильнее всех прочих желаний и инстинктов: Анисья любила чистой и непорочной своей душой, с восторженным трепетом ухаживая за добровольно избранным властелином. Она радостно кормила его и поила, обстирывала и одевала, чинила ему одежонку, топила по субботам баньку и с девичьей готовностью бегала за бутылкой в Красногорье. И лишь об одном решалась просить, всякий раз чуя, как замирает сердце:
– Топориком постучал бы, а?
– А чего? Ништо! Так сойдет!
– Федотыч, солнышко ты мое закатное, Христом Богом молю. В детстве батюшка мой стуком этим будил меня на заре.
– Эка глупая баба! Чего уж. Ну ладно, огурца соленого принеси. Огурца желаю.
Бежала Анисья за четырнадцать верст, выпрашивала, вымаливала огурцы, которых давно уж не сажали в этих краях напуганные многолетней бескормицей бабы, которые завозили в сельпо издалека и редко, куда чаще распределяя по родным и начальству, чем пуская в продажу. И это тоже было чудно Анисье, потому что огурцами в их Демове исстари занимались девчонки, и труд считался


