Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
– Я не предполагал, что избранные законным путем депутаты…
– Покажите схему.
Старшов достал схему караулов, развернул. Дольский всмотрелся, ткнул пальцем:
– В этих трех переходах – усиленные команды. Если это нарушает ваши демократические принципы, я дам распоряжение Дыбенко. Судя по вытянувшемуся лицу, есть вопросы?
– Скорее ощущение, что вы боитесь демократии.
– Демократия безопасна, когда есть демократы. Но в России их нет, не считая кучки говорливых интеллигентов.
– Однако депутаты Учредительного собрания избраны всенародно, следовательно, у них равные права. А мы ставим часовых, запрещаем пользоваться третью помещений. Как все это прикажете понимать, гражданин депутат?
– Как данность, продиктованную необходимостью.
– Какой необходимостью? Какой? Откуда она появилась?
Дольский в упор глянул на него, и Старшов опять – как тогда, еще на фронте, – не выдержал холодного, ровно ничего не отражающего взгляда.
– Вы вправду наивны, Старшов, или успешно прикидываетесь?
– Мне что-то не нравится, а что именно – не понимаю. Я вам на ходу рассказывал о вчерашней репетиции, которую провел Железняков, а вы не соизволили даже удивиться.
– Вам показалось, что это репетиция.
– Я видел и слышал.
– Всегда считал вас образцовым офицером. Обидно разочаровываться.
– По причине?
– Когда начальник говорит «вам показалось», дисциплинированный офицер отвечает «так точно».
– Благодарение Богу, вы не мой начальник.
– Как знать, Старшов, как знать. – Дольский помолчал. – Добровольно власть отдают только в литературе. Король Лир не пример для подражания, а – предостережение. Перечитайте на досуге.
– Нынешняя власть России официально именует себя Временным Революционным правительством, – упрямо сказал Старшов. – Следовательно, постоянное законное правительство может сформировать только сам народ через уполномоченных им на то депутатов.
– Заладили: народ, народ! – взорвался Дольский. – Народ – это фикция, необходимая господствующим классам. Впрочем, завтра вы услышите наше мнение по данному вопросу. России нужна не абстрактная власть народа, а конкретная и твердая власть Советов. А для того чтобы вы не пропустили выступления нашего товарища, попрошу вас не покидать пределов Таврического дворца. Ни под каким видом. Что же касается задания, то вы отлично с ним справились. Не забудьте только о дополнительных караулах на всех входах в помещение, которое займет большевистская фракция, хотя это и противоречит вашим представлениям о демократии. Провожать не надо, я помню дорогу.
Он, не оглядываясь, направился к выходу.
– Прошу прощения, – неожиданно для самого себя сказал Леонид. – Разрешите обратиться не как к большевику и даже не как к депутату, а… по-окопному.
Дольский молча смотрел на него неживыми глазами, ожидая вопроса. Спросил, не дождавшись:
– Что вас не устраивает, Старшов?
– Все. Все, что сейчас происходит. Что-то очень изменилось, причины поменялись местами со следствиями, и я… Я перестал понимать ход событий.
– Ход. – Дольский чуть улыбнулся. – Знаете, почему японцы разгромили русскую эскадру в Цусимском проливе?
– Говорят, Рожественский…
– Японцы первыми уверовали в силу целесообразности, отбросив все догмы. Честь, взаимовыручка, благородство – мумии прошлых веков. Исходя из этой мертвечины, русский флот ориентировался на самый тихоходный дредноут, то есть на отстающего. А японцы бросили свои тихоходы, помчались вперед на сверхсовершенных крейсерах и заперли Рожественского в месте, неудобном для маневра. Они открыли закон будущего: хватит церемониться с неспособными, тихоходными, больными хронической импотенцией. Побеждает тот, кто не обременен сентиментальностью.
– Не обременен честью, вы хотели сказать?
Дольский молча вышел из зала, даже не кивнув на прощанье.
3
Утром 5 января в Таврический прибыл Дыбенко. И сразу же вызвал Старшова:
– Твое дело – караулы и порядок в зале. В зале, ясно?
– Караулы в зале? А вестибюль и выход?
– Там другая охрана, и ты зря не мелькай.
– Приказ ясен. Разрешите идти?
– Дворец не покидать без моего личного разрешения. Категорически.
– Я – под арестом?
– За неисполнение можешь и под арестом оказаться.
Леонид привык подчиняться приказам, но воспринял последний как еще один знак той нервозности, которая кругами расходилась по России то ли в связи с открытием Учредительного собрания, то ли от пустопорожних переговоров в Брест-Литовске, то ли от растущей активности юга. «На Дону буза начинается», – сказал ему Железняков, когда на балконы с хохотом и грохотом поднимались его странные гости. Сегодня они прошли туда же тихо, без бубнов, дудок и трещоток, и сидели тихо, но Леонид догадывался, что так распорядился Дольский. Или сказал кому-то, кто распорядился. И опять все упиралось в каких-то таинственных людей, которые дирижировали событиями, оставаясь в тени и издавая те декреты, которые считали необходимыми, исходя из ситуации, а не закона. Он честно служил власти, но ныне стал ощущать ее не как власть, а как некую группу, преследующую свои цели и идущую к ним напролом, без оглядки на законы и традиции. А он не знал и не понимал этих целей, покой его был нарушен, и бывший поручик Старшов стал плохо спать по ночам, хотя даже на фронте с ним никогда такого не случалось.
Вместе с Железняковым он спускался в подвалы, когда вдруг ясно уловил далекое пение: хор напряженных голосов пел «Варшавянку».
Старшов остановился, вслушиваясь, но тут появился отставший Железняков, облапил, ослепляя улыбкой:
– Шагай, Старшов, шагай. Дыбенко шагать велел.
– Поют, кажется?
– Ликуют.
Он подталкивал вниз, в глухие подвалы, которые зачем-то еще раз велел осмотреть Дыбенко.
– Глухо там, – сказал Старшов. – Все выходы надежно заперты, у двух, что ведут во двор, латышская охрана. Я говорил об этом Павлу Ефимовичу, а он зачем-то вторично приказал.
– На товарища Ленина первого января покушение было, слыхал? – весомо понизив голос, спросил Анатолий. – Враг не дремлет, Старшов, я и за мины в подвалах не поручусь. И ты не поручишься, а надо поручиться. Обстановка требует.
Старшов слышал, что машину Ленина обстреляли с тротуара, но никак не мог взять в толк, кому это было надо накануне открытия долгожданного Учредительного собрания. Тем более что Ленин сидел так, что стрелявший и не мог его поразить: легко ранен был только какой-то Платтен. С точки зрения чистой логики, что-то в этом покушении его настораживало: не то, что покушавшиеся так и не были найдены. Смущала какая-то гимназическая неподготовленность самого покушения, его спонтанность и явно непрофессиональное исполнение: офицер бы не промахнулся, да и стрелял бы не в одиночестве, а эсеровские боевики прибегли бы к привычной бомбе. Все говорило за то, что террорист был либо отчаявшимся фанатиком-одиночкой вроде Каракозова, либо… Либо вообще не собирался никого убивать. Однако Леонид держал свои выводы при себе не потому, что понял время конца задушевных бесед, а потому, что внутренне ощутил его, еще ничего не успев сообразить. Но сейчас не сдержался:
– Странное покушение, ты не находишь?
– На что намекаешь? – Железняков


