Распознавания - Уильям Гэддис
— Мне интересны ваши работы.
— О, вы… их видели?
— Нет, нет, куда там. Но уже вижу (показывая на стоящий мольберт с едва тронутым холстом), — что они интересны. Я веду колонку об искусстве в La Macule[49]. Сигарета Креме, которую он не вынимал из губ с самого появления, выгорела уже где-то на ноготь большого пальца. Критик выглядел отдохнувшим, уверенным — едва ли рассветный гость. — Пожалуй, я напишу о ваших картинах на следующей неделе, добавил он после паузы, после которой Уайатту только и осталось, что разглаживать волосы на затылке с недоумевающим выражением.
— А, значит… сейчас вы, конечно, хотите их посмотреть?
— Не утруждайтесь, сказал Креме, отходя к окну. — Учитесь в Париже? — Нет. Учился в Мюнхене.
— В Германии. Жаль. Значит, у вас немецкий стиль? Немецкий импрессионизм?
— Нет-нет, не… совсем другой. Не…
— Современный? Немецкий импрессионизм, современный?
— Нет, я хочу сказать — стиль ранних фламандцев…
— Ван Эйк…
— Но менее…
— Менее строгий? Да. Возможно, Роже де ле Пастюр?
— Что?
— Ван дер Вейден, если угодно. Креме пожал плечами. Он стоял спиной к окну. — В Германии…
— Я писал одну картину в манере Мемлинга, весьма в манере Мемлинга. Учитель — тот, у кого я занимался, герр Коппель, — герр Коппель сравнил ее с Давидом, картиной Герарда Давида «Сдирание кожи с продажного судьи».
— Memlinc, alors…[50]
— Но я ее там потерял, но… желаете взглянуть, что я писал здесь?
— Не утруждайтесь. Но я бы хотел написать на вас хороший отзыв.
— Я надеюсь. Это бы мне очень помогло.
— Да. Именно.
Они простояли молча почти минуту.
— Присядете? спросил наконец Уайатт.
Креме ничем не показал, что его услышал, лишь еле заметно пожал плечами. Встал вполоборота к окну и выглянул. — Вы живете в очень… скрытном районе, для художника? пробормотал он дружелюбно. В темнеющей комнате его потухшая сигарета напоминала болячку на губе.
— Анонимная атмосфера… начал Уайатт.
— Ну разумеется, перебил Креме. На полу у его ног лежала книга, и он подвинул ее широким мыском туфли. — Вспоминается Дега, а? продолжил он с той же отстраненной любезностью, — его слова, что художник должен приступать к творчеству с тем же чувством, с каким преступник совершает преступление. А? Да… Слегка ссутулившись, он подошел к Уайатту с руками в карманах. — Рецензии могут многое изменить. Он улыбнулся. — Изменить все.
— Изменить?
— В продажах ваших картин.
— Ну что ж, — произнес Уайатт, отворачиваясь от запятнанной улыбки к полу, сводя руки за спиной выкрученными, пока не ухватился за оба локтя, и от его лица, худого и изможденного, словно отлила жизнь. — Да, это… зависит от картин.
— Разумеется, нет, ровно сказал Креме.
— Что вы имеете в виду? Уайатт вскинул взгляд, удивленно, уронив руки.
— Я могу вам немало помочь.
— Да, да но…
— Критикам очень мало платят, знаете ли.
— Но… и? И? Его лицо наморщилось.
— Если вы гарантируете мне, скажем, десятую долю от стоимости всего, что мы продадим…
— Мы? Вы? Вы?
— Я гарантирую вам превосходные рецензии. На лице Креме ничего не изменилось. Глаза Уайатта горели, зеленея. — Удивлены? спросил Креме, и теперь его лицо изменилось, с презрением выражая отрепетированное удивление; тогда как Уайатт перед ним едва не падал с ног от усталости.
— Вы? За мои работы… вы хотите, чтобы я платил вам за… за…
— Да, задумайтесь, сказал Креме, повернувшись к двери.
— Нет, мне это не нужно. Это безумие, это ваше… предложение. Я так не хочу. Что вам от меня надо? продолжал он, повышая голос, когда Креме открыл дверь.
В комнате почти не осталось света, и на тень не хватало. Во время беседы оба слились с темнотой, пока Креме не открыл дверь и свет minuterie не отбросил его плоскую тень на подоконник. — Сожалею, что потревожил вас, сказал он. — Вам бы, пожалуй, отдохнуть? Но задумайтесь. А?
Уайатт последовал за ним к двери, окрикнув: — Зачем вы пришли? Сейчас? Зачем пришли с этим на рассвете?
Креме уже спускался по лестнице. — На рассвете? откликнулся он, задержавшись. — Дорогой мой друг, сейчас вечер. Время ужина. Затем звук его шагов на лестнице — и свет minuterie[51] резко сгинул, оставив Уайатта в дверном проеме держаться за косяк, пока внизу ровные шаги исчезали в темноте.
Устройство, включавшее свет на этаже на минуту, чтобы жилец успел открыть дверь.
Il faut toujours en avoir sur soi, de l’argent, vous savez…
Как львы в воротах на цирковую арену, машины ревели на площадь за Оперой из устья Рю-Могадор. Вокруг этот поддельный имперский Рим раскинулся на берегах своего Тибра: хотя карьера Тибра — из апеннинских ущелий Тосканы, в обход Сабинских гор через Рим, протягивая две руки в море, — находит в Сене двойника непритязательного, обвалованного и запруженного вдоль благочинной французской глубинки, пристойного, как обои. И все же они расстарались с тем, что было. Особенно отличились Наполеоны. Первый причесывался сам и расчесывал жену и братьев, как Юлий Цезарь и его семья. Ж.-Л. Давид (писавший Брута, Андромаху и Горациев) писал его портрет в духе, насколько возможно, Юлия Цезаря; старалась оставаться выше подозрений и Жозефина («Коронация»). Сплотились все, возводили арки, купола, фронтоны и копировали то, что римляне копировали у греков. Мебель, канделябры, куафюры в стиле ампир… где-то за ними висел образ Рима Константина, его одиннадцать форумов, десять базилик, восемнадцать акведуков, тридцать семь городских ворот, две арены, два цирка, тридцать семь триумфальных арок, пять обелисков, четыреста двадцать три храма со статуями богов в белых и золотых цветах. Но все это ушло. Теперь конкуренции не осталось. Уже с тех пор, как Папа Урбан VIII объявил Колизей общественным карьером.
Как дух коллекционирования зародился в Риме, появился он в конце концов и в Париже, достигнув масштабов изумительной коллекции кардинала Мазарини, хитроумного сына Сицилии, который бормотал своим экспонатам, уезжая в упадке и изгнании: — Que j’ai tant aimé, но был в достаточной мере французом, чтобы добавить, — et qui m’ont tant coûté[52]. Если римский знаток различал пять видов патины на бронзе по запаху, вскоре не менее изощренной стала и французская разборчивость. Чтобы задобрить римского знатока, сапфиры подделывали из обсидиана, сардоникс — из дешевой цветной яшмы, но не менее разносторонними стали французские таланты: «Un client désire des Corots? L’article manque sur le marché? Fabriquons-en…»[53] (И однажды из двух тысяч пятисот картин Коро семь тысяч восемьсот оказались в Америке.) Уже тогда знали цену искусству. Или познавали цену искусства. Как Куланж сказал мадам де Севинье: — Картины — это золото.
Париж, удачливый


