Распознавания - Уильям Томас Гэддис
— Да, языческий храм, его раскопали и выяснили, что базилика святого Климента построена прямо на храме, где верующие…
— Языческий, да уж! И, полагаю, ты не удержался и сам в нем побывал? Да? Вновь она замолчала, набирая воздуха, словно для отповеди на его ответ, признание или опровержение, а когда он отступил, бормоча только: — Сам в нем побывал?., она тут же отрезала: — Я хотя бы наконец-то дожила до того, что ты назвал римско-католическую церковь языческой! Она еще на миг наполнила свой скорбный взгляд фотографией и закончила: — Теперь, когда все мы знаем, как выглядит католическая церковь внутри…, после чего ушла, держа омерзительный сувенир на отлете, не сводя с него глаз, словно он того гляди оживет и ударит.
Гвайн медленно подался вперед на кресле, сжав руки ни на чем, слушая, как ее резкие шаги удаляются к кухне. Дождался, когда они раздадутся на лестнице, потом поторопился на кухню сам. Спустя несколько минут зашла Джанет и застала его за рытьем в мусорной корзине на кухне; но он ушел молча и с пустыми руками. А когда за обедом раз-два заикнулся спросить ее, тетя Мэй смотрела куда-то за него и стены, словно прислушивалась к уверенности — или призывам — откуда-то издалека.
По большей части разговоры как будто проходили мимо нее, когда она их прерывала, чтобы восстановить что-нибудь ее задевшее. Немногое трогало ее так же сильно, как вести о несчастьях в Италии: будь то бури, забастовки или железнодорожные происшествия, во всем она видела неминуемость падения Рима. Она ожидала, созерцая поголовное проклятье всего нехристианского мира недрогнувшим взглядом, как Бонавентура: мать не больше его, тетя Мэй и бровью не повела бы из-за перспективы вечного поджаривания миллиона некрещеных детей: «Зрелище боли проклятых приносит между прочим долю радости праведным»{41}, и с его словами на своих устах она твердо верила, что святой Бонавентура в грядущей Жизни готовит и ее долю. Но даже этот знойный пейзаж леденел и рассыпался, пронзенный звоном колокольчиков, еще более резким из-за своей редкости, отчего у нее перехватывало дыхание, если она говорила, или повышался голос в свою защиту, когда читала.
— Обычное дело, да уж, обычное дело для того, кто ходит на корриду! заявила она на следующий день за столом, призывая эту далекую мелочь, чтобы прервать беседу отца и сына. — Привезти… такое создание из Африки, это нужно запретить.
— Создание? переспросил Гвайн.
— Это создание, что ты привез, вы ведь о нем говорите, верно же. Верно же?
— Я рассказывал… говорил о той картине, там, на столе под окном.
— Это нужно запретить, привозить таких созданий.
— Ах, ах Геракл, да, ты хочешь сказать, да, это незаконно, вывозить их с Гибралтара, начал он, отвечая, сбитый с толку.
— Нарушил закон, что, гордишься собой! ее очки опустели от света, когда она вернулась к своей тарелке; и Уайатт после паузы ее самоустранения спросил:
— Как ты убедился, что это оригинал? А если…
— Потребовалась… эм-м… хитрость, чтобы провезти его через таможню. Понимаешь ли, это незаконно, вывозить произведения искусства из Италии…
— Италии! встряла через стол тетя Мэй. — Мне ты никогда не говорил, что был в Италии! Никогда. Мне ты никогда не говорил!
— Странно, что ни разу не упоминал, сказал Гвайн.
— Упоминал! Ты мне никогда не говорил, сказала она, вставая из-за стола.
— Какая тут, право, мирская разница…
— Мирская! Никакой мирской разницы, все верно. Вовсе никакой мирской разницы. Для того, кто рассказывает байки о злых духах, которые дурачат добрый народ, загрязняя путь в Рай, никакой мирской разницы, говорила она, приближаясь к двери. — Хотя бы избавил от этого Камиллу! закончила она и была такова. Гвайн встал из-за стола секунду спустя, с обрывком извинения сыну, хотя даже не взглянул на мальчика, и вышел на веранду, где стоял и смотрел прямо на солнце.
В приятную погоду, как тогда, тетя Мэй по-прежнему выходила стричь свое деревце боярышника. В тот день, вернувшись от него, она хранила внушительное молчание. Гвайн мог бы решить, что дело в инциденте с Италией, но она тихо сказала: — Сегодня я видела камышницу. (Камышник был на их фамильном гербе.) — И ни одного самца в округе. Уже много лет не видела камышника.
Хотя и медленней, двигалась она все еще с напором. Ее мир наконец сузился до книг и боярышника. На вопросы чужеродной внезапности она испуганно вскидывала глаза, словно какое-либо земное обстоятельство может помешать ее приготовлениям к уходу. Шли дни, она пела слабым голосом, держащим, как ей казалось, мелодию, — гимн, взятый, насколько ей помнилось, у Джона Уэсли, — выражая свое божественное томление, готовая подчас, как святая Тереза, «умереть от невозможности умереть».
— О, что за прелесть смерти,
Какая красота земная,
Что за праздник, прелесть жизни,
Сравнится с мертвым телом{42}
разносился ее плач по яркому весеннему воздуху до ушей всего живого. Она надела старый комбинезон поверх домашнего платья и повязала на голове защитный чепец. Старые садовые туфли прошли по утренней траве, кишащей созданиями


