Новый Соломон: Роберт Неаполитанский (1309–1343) и королевская власть в XIV веке - Саманта Келли
Есть основания рассматривать Ричарда II Английского (царствовал 1377–1399 годы) как одного из представителей «королевской мудрости» XIV века. Конечно его правление оказалось менее успешным, чем у других монархов, которых принято называть «мудрыми», поскольку в некоторых отношениях он был слабым политиком, неспособным внушить любовь и преданность своим подданным и в конце концов был свергнут элитой королевства. Однако современные историки недавно обратили внимание на новаторские и дальновидные аспекты его правления, которые впоследствии с большим успехом были заимствованны королями из династии Тюдоров[921]. Ричард II продемонстрировал ряд подходов, роднящих его с другими «мудрыми королями»: предпочтение «дипломатической изобретательности» и финансовой бережливости военной агрессии; акцент на сакральном авторитете и божественном происхождении королевской власти; повышенное внимание к имиджу, церемониалу и пропагандистской силе королевского двора — как к средству способному компенсировать отсутствие громких военных побед[922]. Более того, Ричард сознательно стремился посредством мудрости легитимировать своё правление. Как заметил Найджел Саул: «Ричард стремился к признанию своей "мудрости", как мудрости правителя и, создавая великолепный двор по образцу двора Соломона, надеялся достичь этого признания»[923]. Историк также отметил, что на выбранный Ричардом образ повлиял не кто иной как его тесть Карл IV, чьё влияние на стиль правления Ричарда отмечалось многими историками[924]. Двор Валуа, с которым и сам Карл IV был тесно связан, по-видимому, оказал на Ричарда ещё большее влияние и по мнению Саула, «тщательно культивируемый [Ричардом] образ "мудреца" почти наверняка был создан по образцу Карла V Французского»[925]. Однако в самом конце XIV века, значение королевской мудрости и связанной с ней деятельности начало отходить от «классической» модели, представленной Робертом, Карлом V и Карлом IV. Ричард не претендовал на особую эрудированность, не собирал обширной королевской библиотеки и проявлял гораздо меньше интереса к покровительству учёным. В его образе мудреца почти нет следов томистской концепции земного знания, увенчанного богословским пониманием. Вместо этого при дворе Ричарда мудрость ассоциировалась с более мирскими талантами, такими как умение вести себя на публике и обладание практическими знаниями. Роджер Даймок (ок. 1395 года) писал, что Ричард был «мудр» в своей расточительности, которая позволяла ему впечатлять и даже запугивать других правителей. Что касается самого короля, то если он «считал себя Соломоном наших дней», то лишь потому, что, как гласит его эпитафия, он был «благоразумен и утончён», или, ещё лучше, «благоразумен умом, как Гомер». Как заметил Найджел Саул, «в современном понимании благоразумие было качеством "мудреца"», и именно это благоразумие, а не обширную учёность или богословскую мудрость, Ричард стремился воплотить[926].
Именно этот переход от мудрости к благоразумию, Родольфо де Маттеи считал важнейшим изменением идеалов государей в XV и XVI веках[927]. Для некоторых итальянских гуманистов благоразумие всё ещё коренилось в мудрости, ибо именно благодаря мудрости благоразумный человек мог различать добро и истину. Но как практическое выражение этого различения, ориентированное на общее благо, благоразумие стало предпочтительнее абстрактного теоретизирования о мудрости. Так, гуманист XV века Маттео Пальмиери определил благоразумие как «истинную способность рационально исследовать и понимать все вещи, которые хороши или плохи для людей. Такие [благоразумные] люди пользуются большим уважением в управлении республиками и в любых частных делах, потому что они стремятся только к справедливости и честности»[928]. В трактате О благоразумии (De prudentia), современника Пальмиери, Джованни Понтано, королевского советника и государственного секретаря практиковавшего реалистичный подход к политике, именно благоразумие провозглашается основой идеальной жизни, ибо оно воплощает нравственность в реальном мире, не ограничиваясь сферой чисто умозрительных рассуждений[929]. Некоторые теоретики выступили против этой все более мирской концепции мудрости и благоразумия, так, например, Николай Кузанский в середине XV века вернулся к строгому данному ещё Августином определению мудрости как единственного божественного откровения. Но эта реакция сама по себе была признаком того, что общее мнение движется в другом направлении и как заметил Юджин Райс, точка зрения Августина «никогда не была выражена более решительно и красноречиво, чем в тот момент, когда она стала заменяться более новыми концепциями»[930].
Действительно, когда-то пропагандируемая за свою практическую эффективность, эта благоразумность могла быть легко отделена от своих этических истоков в мудрости, как это уже было продемонстрировано в трактате Понтано. В другом своём трактате О послушании (De obedientia) он признавал, что «сила полезного порой бывает столь велика, что допустимо незначительное отступление от добра»[931]. К XVI веку благоразумие, ориентированное на государственные интересы и свободное от этических ограничений, восторжествовало настолько, что сама мудрость определялась именно в этих терминах. Так, Франческо Патрици, писавший примерно в середине XVI века, утверждал, что, хотя древние часто говорили о мудрости, на самом деле они подразумевали под ней благоразумие, давая ему более возвышенное название, поскольку они так высоко его ценили[932]. Но, несомненно, наиболее ярким выразителем этого подхода стал Макиавелли. Для него мудрость носила сугубо прагматический характер: она измеряла истинность вещей их действенностью и обреталась не через метафизические или теологические рассуждения, а через изучение исторического опыта. По его утверждению идеальный государь является «специалистом, чья функция заключается в познании политической реальности такой, какая она есть», а его мудрость определяется не только знанием того, как быть правителем, но и знанием того, как им казаться, ибо «положительный образ влияет на общественное мнение, и таким образом на популярность и славу государя»[933].
Этот переход от мудрости к благоразумию можно проследить не только в теориях, отстаиваемых писателями XV и XVI веков, но и в их тонко меняющихся способах обращения к памяти Роберта Мудрого. В 1370-х годах автор из Пармы Габрио де Заморей всё ещё восхвалял эрудицию и мудрость Роберта. Он, по крайней мере с 1320-х годов следил за деятельностью короля, а в 1341 году подружился с Петраркой[934]. Таким образом, Габрио был близок к людям воспевавшим мудрость королей Анжуйской династии, и отразил эту концепцию в портрете Роберта, который он набросал тридцать лет спустя в трактате О стойкости (On Fortitude): «Этот Роберт был человеком больших познаний, великим философом и богословом и, прежде всего, превосходнейшим проповедником». Однако Габрио уделил не меньше внимания воинским навыкам короля, что, безусловно, больше отражало его собственные идеалы, чем скудную военную карьеру Роберта: «Он был лучшим стрелком из лука, чем любой другой человек в мире; он лучше, чем кто-либо


