Сила образа. Восприятие искусства в Средние века и раннее Новое время - Дэвид Фридберг
Ибо любовь к изображениям и страх перед ними, как ясно показывают византийские диспуты, действительно две стороны одной медали. Все споры бушуют вокруг одних и тех же вопросов: превосходство духовного статуса слова; необходимость изображений, которые должны стать проводниками для более восприимчивого чувства зрения, дабы ум мог возвыситься к тому, чего иначе он не мог бы постичь; постоянное сознание возможности – и опасности – слияния образа и прототипа, восприятия прототипа в образе и образа как самого прототипа. Даже самые ярые защитники изображений во все времена чувствовали эту опасность. Тексты ясно указывают на реальную угрозу смешения и слияния, но также показывают последствия несказанного явления совершенно непознаваемой и безграничной формы в твердой, зримой, познаваемой форме. Это одновременно и восхищает, и ужасает. Поскольку осознание силы, порождаемой слиянием, может быть сублимировано в любовь и почитание изображения, богословов всегда смущает феномен культовых и чудотворных образов. Здесь невозможно избежать ощущения присутствия, и потому настаивать на разделении знака и означаемого – значит только обессиливать и обесцвечивать именно то, что вызывает благоговение зрителей (особенно из числа «простецов»). Этим же объясняется, почему, несмотря на все выступления в защиту изображений, в византийской литургии почти нет упоминаний об образах как составном элементе богослужения – но при этом византийские церкви переполнены ими.
Это реальное противоречие. Оно заметно не только в Восточной Церкви, но и в Западной, где в латинском обряде и латинских литургических книгах почти так же мало упоминаний образов и молитв на их освящение – но самих образов в храмах не меньше60. То же противоречие в других культурах наблюдается в более негативной форме, как, например, в исламе. Законодатели могут возмущаться, но образы остаются, множатся и сохраняются. Но следует помнить, что запреты (например, в исламе) и смущение (например, у богословов VIII и IX веков) основываются на высокой теории; и именно эта неспособность интеллектуалов признать логику взгляда и порождаемые им потребности требует дальнейшего изучения.
Представьте последствия слияния. Тело на изображении теряет статус репрезентации; образ – это само тело. Возникает возбуждение, положительное или отрицательное. Это не означает, что потеря независимого статуса прототипа неизбежна. Часто – если не в большинстве случаев – мы осознаем статус изображения как репрезентации. Но в случае с иконоборцем эти проблемы обостряются. Он видит перед собой изображение. Оно представляет тело, к которому по какой-то причине он относится враждебно. Он либо рассматривает его как живое, либо обращается с ним, как с живым. Или – что, возможно, еще страшнее – то, что должно отсутствовать (или быть неизвестным), присутствует (или известно). В любом случае, именно на этих основаниях он считает, что может каким-то образом уменьшить силу репрезентируемого, уничтожая репрезентацию или уродуя ее.
Конечно, есть разница между организованным иконоборчеством (как в Нидерландах в 1566 году или во время Октябрьской Революции в России) и индивидуальными либо невротическими актами. Но есть и континуум. Кто скажет, какие личные антипатии пробуждаются или легитимируются групповыми действиями или организованным поощрением? Конечно, в случае крупномасштабных иконоборческих движений на первый план могут выходить политические или религиозные мотивы; и, разумеется, весьма индивидуальными мотивами могут определяться действия человека, нападающего с ножом или кислотой на изображение в музее. Однако оба крайних случая демонстрируют необходимость такого взгляда на реакцию – и такой теории реакции, – которые были бы глубже очевидных ограничений контекста. В то же время в идеале теория должна учитывать идеологии, определяющие её границы.
VII
«Нападавший и его мотивы совершенно неинтересны для нас; ведь к побуждениям психически нездорового человека нельзя применять обычные критерии». Эти слова приписываются пресс-секретарю Рейксмузеума в Амстердаме после того, как 14 сентября 1975 года посетитель набросился с ножом на «Ночной дозор» Рембрандта.61 Картина подверглась нападению в третий раз за столетие. Помимо очевидного психологического интереса, который представляют все подобные случаи, и помимо странной противоречивости второй части заявления62, наиболее показательна в этом заявлении категоричность его отрицания. Человек, который настолько сильно реагирует на картину, что атакует ее, объявляется здесь неинтересным (по крайней мере, для музейного чиновника). Он неинтересен, как можно понять, потому что испытывает границы нормы. Так мы отстраняем и подавляем то, с чем не можем справиться. Подобная риторика крайне характерна: она отражает страх перед погружением в психопатологические глубины, которые мы предпочитаем не замечать – не только потому, что нас пугает поведение других, но и потому, что мы признаем корни и потенциал подобного поведения в самих себе. Эта система отрицания соответствует тем защитным стенам подавления, с помощью которых мы стремимся оградить себя от сильных эмоций и тревожащих реакций, возникающих в присутствии изображений – особенно тех, которые вызывают у нас крайнюю привязанность или отторжение. Порой эти защитные укрепления столь прочны, что не дают трещины, создавая иллюзию безопасности.
Рассмотрим несколько примеров индивидуального иконоборчества в XX веке63. В 1911 году уволенный кок с военного флота наносит «Ночному дозору» удары карманным ножом, так как, по его словам, разочарован в государстве. Поэтому, когда он однажды днем заходит в Рейксмузеум и видит самое ценное достояние государства – «Ночной дозор», – в нем вскипает ярость, и он набрасывается на картину.64 В 1975 году другой мужчина нападает на ту же картину с ножом, украденным после обеда в ресторане. Музейные чиновники заявляют, что не интересуются его мотивами. Но пресса выяснит, что незадолго до этого он вел себя странно (особенно в церкви на выходных) и заявлял, что скоро окажется на первых полосах газет и на телевидении. Как и во многих подобных случаях, его вскоре поместят в психиатрическую клинику.65
Однако при ближайшем рассмотрении нанесенных им повреждений (рис. 180) становится ясно, что он тыкал ножом не как попало. Порезы как будто нанесены более преднамеренно, чем предполагалось. Как выясняется, он считал (или заявлял, будто считает) Баннинга Кока в черном воплощением дьявола, и как раз на эту фигуру приходится большинство порезов, тогда как Рюйтенбург в желто-золотой одежде выступал в роли ангела. [66] Этот человек, возможно, был совершенно не в себе, но он не полностью потерял контроль над собой. Осознанный элемент в таких, казалось бы, спонтанных или безумных поступках заставляет задуматься. Подобное происходит чаще, чем можно предположить.
Но в заявлениях этого человека есть и мессианский аспект. Когда он устроил скандал в церкви в предыдущее воскресенье, он утверждал, что он Иисус Христос, что Бог велел ему совершить этот поступок и что он призван Господом спасти мир. Этот мессианский нарратив повторяется у многих нападавших на изображения. Они объявляют себя Христом, Господом или Мессией, пришедшим спасти мир. [67] Подобные бредовые идеи высказывал


