Осень семнадцатого (СИ) - Щепетнев Василий Павлович

Осень семнадцатого (СИ) читать книгу онлайн
Одно дело - идти по проволоке под куполом цирка. Без страховки. Другое - когда эта проволока лежит на земле. Легко? Но если ты знаешь, что в любую секунду на проволоку могут подать сорок тысяч вольт, тогда как?
И в самом деле, если отбросить дипломатический мундир и звезды на груди, посол до смешного похож на того саратовского купца, чей портрет я набросал с натуры в тринадцатом году, когда мы путешествовали по Волге. Та же основательность в плечах, то же умное, чуть усталое лицо человека, привыкшего вести крупные дела, та же смесь подобострастия и скрытого превосходства во взгляде. Возникает любопытный вопрос: то ли Пурталес за долгие годы в России обрусел, впитал в себя её широкие манеры, то ли тот волжский купец онемечился? Впрочем, размышляя о графе, склоняешься к первому. Пурталес — не какой-нибудь выскочка, вроде тех, что плодились в эпоху великих потрясений; он — Jacob Ludwig Friedrich Wilhelm Joachim von Pourtalès. Само это имя, длинное и звучное, как марш Мендельсона, дышит многовековой историей германской аристократии. Но сильна аристократия, а Россия сильнее.
Немцев по крови у нас в России, если вдуматься, всегда было предостаточно. Да что уж ходить далеко, оглядываться — мы, Романовы, в жилах которых течет кровь стольких немецких принцесс, что и не счесть, по сути, сами являемся немцами. И что? И ровным счетом ничего. Сто лет, прошедших с наполеоновских войн, мы с Германией не воевали, и этот век относительного мира пошел на пользу обеим сторонам, породив невиданный расцвет наук, искусств и промышленности. Если ещё сто лет продержаться в таком же ключе — наступит не жизнь, а настоящая песня, золотой век, о котором грезили философы. Зачем воевать? Ладно, Гитлер — это, допустим, взбесившийся хам, выродок истории, аномалия. Но Вильгельм-то, кузен Вилли, наш дедушка Вилли? Пусть правит себе, и правит спокойно, конституционный монарх, покровитель наук, и никакой Гитлер со своими товарищами (да-да, именно товарищами, партайгенноссе, ибо что такое национал-социализм, как не особая форма оголтелого социализма?) к власти никогда не придёт. И тогда, быть может, гении вроде фон Брауна и нашего Королева не конструировали бы баллистические снаряды для уничтожения себе подобных, а сообща строили лунные корабли, орбитальные станции, а там, глядишь, на Марс бы замахнулись! Какая прекрасная, какая умная история могла бы получиться… Но история, увы, редко следует советам рассудка; её куда чаще ведут по кривым дорожкам предрассудки, амбиции и случайности.
Фантазии, конечно, фантазии… Но — хорошие, светлые фантазии. Зовущие в будущее, которое могло бы быть, но, увы, едва ли будет. История редко следует нашим благим пожеланиям.
Тем временем разговор с Пурталесом, достигнув своей риторической кульминации, плавно подошел к концу. Финал вышел самый что ни на есть тёплый и благорасположенный, ибо, разговаривая с послом, ты по дипломатическому этикету говоришь с самим главой государства, пусть и через своеобразного медиума. Нечто вроде спиритического сеанса, где дух кайзера Вильгельма незримо витает в комнате, и ты обращаешься к нему через его доппельгангера. Papa, будучи человеком в высшей степени благородным и не желающим ссоры, решил, что не след, не разобравшись до конца, ругаться с августейшим кузеном и дядей. Напротив, надлежит выказать ему всяческую приязнь, поминая старую, но не утратившую актуальности пословицу, что вежливость, будучи дешевой в производстве, зачастую ценится дороже злата.
Я ещё раз, уже как художник, вгляделся в графа. Нет, определенно обрусел. Вот сэр Джордж Бьюкенен — тот как был законченным, стопроцентным британцем с его невозмутимой холодностью, так им и остался. Морис Палеолог, французский посол, тоже не перенял русскости ни на гран, оставаясь воплощением галльского ума и светскости. А Пурталес… Конечно, Германия для него превыше всего, в этом сомнений быть не может. Но и Россия, в которой он прожил столько лет, для него уже не чужая, не terra incognita. Он вжился в её быт, понял её широкую, непредсказуемую душу. Так я вижу его — и как художник, стремящийся ухватить суть характера, и как цесаревич, пусть пока и молчаливый, но все же участник события. В глазах Пурталеса читалась не только тревога дипломата, но и какая-то почти личная досада от того, что всё так запутанно.
Когда тяжелая дверь кабинета закрылась за графом, Papa медленно обвел нас всех взглядом — меня, сестер, молча присутствовавшего министра иностранных дел Сазонова — и произнес с той простотой, которая всегда выдавала в нем глубину переживаний:
— Ну что ж? Верить, или не верить?
Вопрос был обращен ко всем собравшимся, но как-то так вышло, что и Papa, и сестры, и даже сам Сергей Дмитриевич Сазонов устремили взоры на меня. Сазонов — с едва заметной, усмешкой профессионального дипломата, для которого мнение мальчишки не могло иметь серьезного веса; сестры же — с открытой, почти молящей надеждой, ибо я в их глазах был чудо-мальчиком, провидцем, тому, кому единственному из всех открыто грядущее.
Да, было открыто когда-то. Но теперь история уже который год своевольно идет не прописанной в учебниках дорогой. Великие державы, вопреки всем прогнозам, между собой не воюют, та роковая революция, что должна была смести нас всех, не свершилась, и страна, лишь крепнет и набирает силы.
Но иллюзии — опасная вещь. Я-то знал, как хрупко это благополучие и как стремительно все может рухнуть в одночасье, подточенное изнутри или разбитое ударом извне.
— Не верить надобно, а знать, любезный Papa, — сказал я с нарочитой, почти комической важностью, пародируя тон придворных сановников. — Здесь требуется не вера, которая у каждого своя, а знание, которое должно быть едино для всех. Пусть авторитетная международная комиссия беспристрастно расследует случившееся.
— Комиссия? — переспросил Papa, и в его голосе послышались знакомые нотки сомнения. Он, как и большинство самодержцев, не слишком жаловал коллегиальные органы, предпочитая принимать решения единолично.
— Ну да, — кивнул я. — Российские и германские морские специалисты. Англичан тоже можно позвать — они же строили «Святогор». А вдруг это банальный инженерный просчет? Котел взорвался, или перегрузили судно, или ещё какая-нибудь техническая напасть.
— Ваше императорское высочество, позвольте почтительнейше напомнить, — мягко, но настойчиво вставил Сазонов, — что спасенные моряки со «Святогора», в один голос утверждают, что видели и след торпеды, и саму подводную лодку.
Я вздохнул. Да, свидетельства были. Но история — та самая, что я помнил, — учила, что и очевидцы могут ошибаться, а правда в делах государственных частенько бывает первой жертвой, приносимой на алтарь политической целесообразности. И комиссия, эта последняя надежда на объективность, могла стать тем буфером, что отсрочит страшное слово война, к которой, я чувствовал, Россия все ещё не была готова.
И никогда не будет.
— И это нужно проверить, — рассудительно, с легкой улыбкой ответил я, чувствуя, как на меня устремляются взоры сестер. — Комиссия и расспросит моряков, начиная от капитана, человека, несомненно, опытного и облеченного доверием Морского ведомства, и заканчивая, скажем, коком или юнгой. Каждый из них видел происшествие со своей колокольни, в буквальном и переносном смысле. И каждый расскажет о том, что он видел, когда и при каких обстоятельствах. В самых что ни на есть подробностях. Ведь, если вникнуть, — продолжил я, глядя на Сазонова, — это не сами спасенные моряки утверждают, что была торпеда. Это пишет газета. Между событием и нашим знанием о нём встаёт третья сторона — журналист, чья задача — не столько установить истину, сколько создать увлекательный рассказ.
Сергей Дмитриевич Сазонов, чье аристократическое лицо обычно сохраняло невозмутимое спокойствие, теперь изобразил легкое, но красноречивое изумление.
— Но позвольте, Ваше Императорское Высочество, это не просто какая-то газетка пишет, — произнес он, намеренно или случайно выделяя слово газетка с оттенком презрения ко всему, что не удостоено высочайшего доверия. — Это пишет лондонская «Таймс», пользующаяся отменной репутацией во всем цивилизованном мире!
— И что с того? — парировал я, чувствуя, как во мне просыпается не только цесаревич, но и тот, прежний, житель века, пресыщенного информацией, где авторитет «Таймс» уже не был столь незыблем. — Разве тираж или вековые традиции делают её сотрудников ясновидящими?