Пианист из Будапешта. Правдивая история музыканта, пережившего Холокост - Роксана де Бастион
Корневая нота любого музыкального ключа называется «дом». В песне «дом» – это якорь. Когда мы его слышим, интуитивно ощущаем, что достигли цели и находимся в безопасности. Мне никогда не приходилось задаваться вопросом, чем я хочу заниматься в жизни. Каким бы расплывчатым ни было мое представление о своих истоках, я всегда была уверена в том, куда иду. В возрасте 4 лет, после того как меня познакомили с The Beatles, я решила, что буду заниматься музыкой. Я была одержима идеей писать собственные песни и предпринимала первые неуклюжие попытки играть на нашем рояле, подражая в равной степени папе и Джону Леннону.
Найти дом за пределами музыкального контекста было сложнее. Где бы я ни оказалась, я везде остаюсь иностранкой. Как и мама, я родилась здесь, в Берлине. Папа родился в Англии, в Западном Мидленде, как и моя сестра. Мы всей семьей переезжали с места на место, и ни одна из стран не казалась нам подходящей, но либеральный Берлин в итоге одержал победу над чрезвычайно консервативным Западным Мидлендом. Мама так и не смогла привыкнуть к тому, что ее дети носят форму, и к тому, что не принято обращаться за повторной консультацией к врачу, чтобы узнать еще одно мнение.
Принадлежность к двум культурам и владение двумя языками на одинаковом уровне несет в себе уникальный набор преимуществ и недостатков. Я могу отделить звучание слова от его значения. Как автор песен, я бы не хотела этого упускать. Сравнивать фразеологизмы – отдельное удовольствие (в немецком языке мы ходим вокруг горячей каши, а не ходим вокруг да около). Но существует предел тому, насколько полно я могу выразить себя на любом из этих языков, и, когда общаюсь с кем-то, кто отождествляет себя только с одной из этих культур и языков, какая-то часть меня всегда остается в тени.
А еще, помимо немецкого и британского, есть третий, скрытый слой моей личности – реликвии и предания. Портреты, рояль – все они говорят на своем языке, еще больше усложняя мой ответ на часто задаваемый вопрос: «Откуда вы?», «Дом», как клавиша «до», для меня гораздо более простое понятие.
Я с раннего детства знала, что артефакты в нашем доме – рояль и портреты – необычны. А чуть позже поняла, что также необычно иметь дальних родственников, разбросанных по всему земному шару. Ребенком я полагала, что у каждого есть множество родственников в разных уголках мира, таких как Канада, США и Австралия. Я мало задумывалась о том, почему мы все живем так далеко друг от друга. Все старшие родственники со стороны моего папы говорят с разным акцентом, и у всех более одной национальности. Во всех есть что-то, что выдает в них «иностранцев».
Большинство этих родственников давно умерли, но я помню, как бабушка и мой двоюродный дедушка Лорант говорили друг с другом по-венгерски. Для меня их разговоры звучали как фантастический анимационный сериал. Единственный надежный оплот, связывающий мою семью с ее корнями, – двоюродная сестра моего отца, Юдит. Она живет то в Венгрии, то в Швеции. И акцент у нее другой: когда она говорит, ее английский представляет собой довольно отчетливую смесь родного языка и языка той страны, в которой она в данный момент проживает. Поскольку Берлин находится где-то по пути между Венгрией и Швецией, она нас часто навещала. Она всегда здоровалась с моим папой на том тайном, утраченном языке: Szervusz dragam. Хотя для него этот язык тоже был тайной, он знал, что ее слова означают: «Здравствуй, дорогой».
Я не помню, в какой момент узнала, что семья моего отца, все эти лица на портретах и фотографиях, были евреями. Я словно всегда осознавала этот факт, как будто основой для их портретов служил какой-то определенный оттенок краски. В целом, мы почти не обсуждали, что значит быть евреем, но в нас жило смутное представление, что именно по этой причине мы, семья, спустя два поколения оказались в совершенно разных местах, как физически, так и метафорически.
Папа никогда не считал себя евреем, как бы ни настаивала его двоюродная сестра Юдит на принадлежности к этой национальности, нравится ему это или нет. Он подчеркивал, что даже мои дедушка с бабушкой и прадедушка никогда не исповедовали иудаизм. Мы росли в семье, где не было предписанной религии. Мама хотела, чтобы мы с сестрой доросли до определенного возраста и сами решили, хотим ли мы посещать какую-либо церковь. В итоге мы так ничего и не решили. Отношение отца к вероисповеданию было более сложным. Он так же, а может быть, и более решительно настаивал на том, что мы должны жить без религиозного ярлыка, но по причинам, которые даже он сам до конца осознал лишь много позже. Моему отцу потребовалась целая жизнь, чтобы принять и понять, сколько в нем накопилось унаследованного страха. В конце концов его пылкие попытки избавиться от «еврейства» оказались тщетными: он умер в Йом-Кипур, самый священный день еврейского календаря.
В доме моего папы есть ящики и коробки, набитые старыми кассетами, компакт-дисками, письмами, документами, книгами и фотографиями. Он в шутку окрестил себя «Рихардом-регистратором» и приобрел репутацию хранителя всего, что связано с историей семьи. Каждый раз, когда умирал кто-то из старших членов семьи, все негласно соглашались: «Что ж, Рихард этим займется». Каждый раз, когда его сестра, моя тетя Юлия, проживала фазу расхламления (а это случалось так часто, что я всегда удивлялась, откуда у нее вообще берется беспорядок и где она находит предметы, которые нужно выбросить), она отправляла папе стопки документов и фотографий вместе с запиской, написанной уверенным размашистым почерком: «Дорогие, вот фотографии мамы и папы в отпуске и еще несколько незнакомых мне лиц – пусть они принесут вам радость. С любовью, Юлия». Большую часть своей жизни моя тетя ощущала физическое присутствие вещей, особенно тех, что касались истории семьи, как тяжкий груз.
Мы со старшей сестрой обескуражены тем фактом, что жизнь нашего папы теперь является частью растущей семейной истории; его документы, фотографии и личные вещи хранятся вместе с вещами его родителей и тех, кто был до них. Он умел собирать и накапливать случайные обрывки информации и хранить их в самых невероятных местах, что превращало разбор его вещей в эмоциональное минное поле. Как я могу выбросить телефонный счет, если на его обороте нацарапан набросок стихотворения или песни? Я открываю крошечную коробочку, спрятанную в глубине ящика, – в ней камешек, скрепка и зуб: «О да! Разве ты не знаешь эту историю?»

