Весна на Луне - Кисина Юлия Дмитриевна


Весна на Луне читать книгу онлайн
Проницательный, философский и в то же время фантастически-саркастический роман о детстве, взрослении и постижении жизни. Автор нанизывает свои истории мелкими бусинками сквозь эпохи и измерения, сочетая мистические явления с семейными легендами. Но так мастерски, что читателю порой не отличить аллегорию от истины.
Прикрыв веки, папа рассказывал, что там, в саду, в пруду, в мутной и плывущей стране отражений, жили тритоны. И вся эта целая картина — и зеркало, и все то, что еще не обманутое, лежало перед ним и находилось в его распоряжении, являлось бесконечным и никогда не законченным палиндромом, начатым в тридцать девятом году.
Тогда все жили в приподнятом и напряженном ожидании катастрофы. Страх был далеким и безучастным. Ведь нам всегда кажется, что если и происходят несчастья, то нас они не касаются. Потом радио взорвалось информацией о вторжении в Польшу, которую разрезали, уже в который раз, как кусок пирога. И взрослые говорили о том, что с Польшей поступают несправедливо и всегда так было. Эти польские, с привкусом ужаса разговоры перемешивались все время со слухами о новых электростанциях и о том, что скоро будет бесплатный хлеб.
Чем дальше, чем больше времени проходит, тем отчетливей становится это чужое время, реальней, чем собственная жизнь. Деревья шелестят точно так же, несмотря на удобрения и перемены в экологии. Дверь скрипит один в один. Я отчетливо вижу складки и даже поры кожи моих собеседников оттуда — тех, кто даже не подозревает в тот давний момент о моем существовании. Именно я заставляю времена происходить одновременно, ведь события — это всего лишь разные комнаты огромного и запутанного дома времени.
Где бы я ни находилась и что бы я ни делала в эту минуту и даже сейчас, я продолжаю бродить по коридорам этого дома, заглядывая в комнаты. Некоторые уже поросли садами, дикими и запущенными. Там солнце блуждает в осенних стеклах, разбивая их на мелкие брызги, в которых отражается мое удивленное лицо. В некоторых помещениях еще только зарождается прошлое, а в дальних — развертываются события, мне неведомые, и будущее там уже обветшало. Но главное, я вижу, что все эти комнаты расположены безо всякого порядка и последовательности.
Пока я иду, двери одних захлопываются навсегда, а другие возникают неожиданно из глухих стен. Иногда я попадаю в помещения, где событие длится вечно: летит через площадь резиновый твердый мяч, который никогда не коснется земли, и самая простая, короткая фраза разворачивается в огромное повествование.
В каждой из этих комнат я непременно обнаруживаю себя. Вот я стою на пригорке, маленькая, как горошина, и в возрасте горошины, и в руке моей развевается бумажный флажок. Пригорок этот заснежен, и поля за ним такие же заснеженные. В полях этих ямщики, волки, трамплины и лыжники и, быть может, даже какие-то невиданные степные дельфины, выныривающие из пухлых сугробов. В других комнатах я опрометью бегу по Андреевскому спуску, на котором застыли покосившиеся дома с гулкими сырыми лестницами, которые пахнут совсем по-деревенски.
Есть комнаты, в которых все торжественно. Там я, возрастом постарше, вхожу в красную пасть драматического Театра имени Леси Украинки, чтобы немедленно оказаться на сцене и до изнеможения раскланиваться перед публикой, которая, несомненно, принимает меня за кого-то другого. Иногда это уже не комната, а целый стадион, посреди которого стоит моя детская кровать с деревянной решеткой. От гула я просыпаюсь и сразу же ползу под эту кровать, чтобы укрыться от взглядов. На самом деле я все еще нахожусь в доме и на стадион мне этот, честно говоря, наплевать, потому что я спешу.
В доме этом шелестят двери и плывут коридоры, уводя меня туда, где малолетние мои родители беззаботно скачут по незнакомым мне дворам. В одной из комнат моя комсомолка-мама катается на коньках. На свитере ее я замечаю синий эмалевый герб с буквой, отдаленно напоминающей скрипичный ключ. Это значок киевского «Динамо». Молодое лицо ее раскраснелось. Она совершает прыжки и пируэты, и, если я окликну ее, она никогда не услышит моего голоса.
Иногда сквозь приоткрывшуюся дверь я заглядываю туда, где, сидя прямо на растрескавшемся деревянном полу, маленький папа выстроил оловянное Бородино и тут же — Аустерлиц. Там, в доме его отца-лесника, на стене висит ружье. Конечно, оно заряжено. Трогать его пальцами строго-настрого запрещено. В центре пола на коне сидит полководец в треуголке и в синем мундире. Я слышу ржание лошадей и возгласы на четырех языках о том, что путь к Дунаю будет отрезан.
Еще там есть комната, до половины заполненная землей. Там окна раскрыты в степь, и ветер, вырванный из незнакомой мне ночи, гуляет по стенам и хлопает деревянными створками. Даже обои здесь коричневые, а над головой — тусклые звезды. Посреди этой комнаты стоят могилы в бронзовых причудливых оградах, а заботливая четырнадцатилетняя медсестра, в которой я узнаю дочь Ирины Андреевны — красавицу Лену, в коротком белоснежном халате совершает обход, втыкая ртутные градусники прямо в коричневый мох. Я подхожу ближе и на серой деревянной дощечке замечаю полустертую надпись с собственным именем. Господи, так ведь это же моя собственная могила! Здесь я задерживаюсь совсем ненадолго, потому что слышу, как за стеной разрывается телефон. Тогда я опрометью бегу туда и поднимаю трубку:
— Алле, кто вам нужен?
— Теперь это уже не имеет ровно никакого значения.
Есть комната, где висит огромная хрустальная люстра, украденная из Киевской филармонии во время ремонтных работ. В этой комнате нет потолка. Если смотреть вверх, видишь, что люстра эта на бесконечном шнуре спускается с самых облаков, которые безмолвно передвигаются по предвечернему небу, и в каждом ее кристалле вспыхивает оранжевое марево.
Набродившись по этому дому, заполненному голосами и событиями, я хочу выйти и долго блуждаю в поисках лестницы, ведущей вниз, но лестниц здесь множество и выхода нет. Я нахожу конец серой шерстяной нити и, сматывая ее в клубок, следую за ней туда, где со свертком в руках сидит мать моего отца в полураспустившемся свитере. Ей семнадцать. На щеках ее пылает неестественный, почти желтый румянец, и она перебирает цветное мулине.
Я узнаю ее сразу — Рахиль с кирпичного завода — и, переступив порог, тут же проваливаюсь в пространство ее жизни.
РахильКто-то рассказывал, что в молодости была она такая красивая, что почти невозможно было вволю налюбоваться всей сложностью и простотой этого лица. Все в ее лице было как разбегающиеся лучи — направленным и незавершенным, с мягким луково-лимонным светом в глазах. Это было тогда еще в Старорусском уезде. У отца-еврея, который к тому времени уже овдовел, хватило денег заплатить за дочь, чтобы отдать ее в гимназию, и все благодаря кирпичам, которые кирпич за кирпичом выкладывались, чтобы строить стены, бесконечные длинные рыжие стены. Отец ее был тот самый Симон Гинзбург, который писал потом внуку, то есть моему тогда еще не умевшему читать отцу, письма чрезвычайной сложности. Поначалу Симон был управляющим у друга своего, помещика Яковлева, который был писателем и сочинял романы, как Достоевский. Яковлев этот был слабонервным и мечтательным. После реформы семидесятого года в угодьях его отца продолжали жить все те же крестьяне. Именно Яковлев потом подсобил с кирпичным заводом, со всеми бумагами, чтобы Симон смог развернуть свое строительство. Вдвоем они собирались выстроить на месте деревни чудной городок, и поздние дома Старой Руссы были выстроены из наших кирпичей, которые пекли, как хлеба, в больших печах.
Впрочем, об этих кирпичах теперь мало что известно. Известно только, что, когда Рахиль, сокровище-дочь, подросла, ей нашли жениха. Происходило это по переписке, через светских сводников, которые уже рыскали по всему Петербургу. И жених был найден, и все было уже согласовано. В столице у жениха была врачебная практика. Он был старше Рахили, старше ее, как какой-нибудь библейский патриарх, но все равно не старец, а еще тридцатилетний — в самом расцвете.
Рахили семнадцать лет. Глаза ее — березовое сияние, волосы — светлые, как у чуди белоглазой. Ей собирали приданое. Перины из гусей, лебедей, серебряные ложки и немецкие швейные иглы. К перинам хотели послать и корову. Но зачем в Петербурге корова? Решили корову продать, чтобы дать наличными. И были еще у Рахили кирпичи. Но в Петербурге есть и свои кирпичи.