Весна на Луне - Кисина Юлия Дмитриевна


Весна на Луне читать книгу онлайн
Проницательный, философский и в то же время фантастически-саркастический роман о детстве, взрослении и постижении жизни. Автор нанизывает свои истории мелкими бусинками сквозь эпохи и измерения, сочетая мистические явления с семейными легендами. Но так мастерски, что читателю порой не отличить аллегорию от истины.
— Вы знаете, что это за учреждение? — остановившись у самого крыльца и вдруг нахмурившись, спросил он.
— Простых смертных сюда не пускают. Но и бессмертным делать здесь нечего.
— Значит, вам известно, что находится в этом здании.
— Мертвецы?
— Не мертвецы, а препараты для изучения медицины.
— А знаете, как их там сохраняют? — Мне уже не терпелось блеснуть своими познаниями.
— В армянском пятизвездочном коньяке.
— Который пахнет клопами?
— Совершенно верно. Клопами и ленточными червями.
— А давайте заберемся вовнутрь и посмотрим, правду вы говорите или нет.
— Вовнутрь?
— Через какое-нибудь отверстие, да хоть в окно туалета или через крышу.
Он расхохотался. За ним расхохоталась и я. Затея эта ему понравилась необыкновенно. И вдруг Лёнечка взял меня за плечи, притянул к себе и внимательно заглянул мне в глаза. Этого момента я ожидала уже давно, потому что эта прогулка была для него очень важной, как он сказал, а для меня она была самым важным событием в жизни. Под взглядом его я охмелела и ноги мои стали растворяться в снежной пыли. Теперь Анатомический театр будто вдвое увеличился в объеме и висел над нами каменной громадой, а под ногами образовалась головокружительная пропасть, кишевшая вьюжными змейками. Одновременно желудок мой вдруг сжался в орех, и я подставила ему лицо, как подставляют его под струю воды люди, измученные жаждой.
— Я должен сказать вам одну важную вещь, о которой пока еще никому не известно, — приглушенным голосом произнес Лёнечка, и голос его донесся откуда-то сверху. — Вы должны держать это в тайне, и я уверен, что вы не проболтаетесь, потому что вы очень хорошая маленькая особа. — Голос вновь вернулся на прежнее место, то есть к воротнику.
Потом, будто между нами постелили невидимый войлок, возникло молчание, и Лёнечка очень долго смотрел мне в глаза, заглядывая в самое нутро до самых пят, будто глаза мои были горлышком пустого сосуда.
— Сегодня вечером у меня поезд в Кишинев. Может быть, придется уехать надолго, даже очень-очень надолго.
Меня будто полоснуло по лицу, и я стала проваливаться в ту самую пропасть, над которой мы только что парили в прохладной невесомости. Вещи вокруг сделались вдруг призрачными и одновременно ясными. Анатомический театр принял свои прежние размеры. На немом крыльце его тонким слоем лежал снег, похожий на порошок, а на нем были отпечатки наших ног. Именно таким я и запомнила это крыльцо.
Как мы шли обратно, я не помню, но только снег вдруг сделался каким-то невыносимо серым и вместо поземки стал дуть ледяной ветер. Всю обратную дорогу опять говорил только Лёнечка, и голос его теперь только резал мой слух.
— Я вернусь летом, когда будет тепло, и мы обязательно заберемся в окно, чтобы проверить, правду я сказал вам про коньяк или нет, — поклялся Лёнечка уже у самого нашего подъезда.
Но мне было уже все равно, что он скажет дальше. Больше он не произнес ни одного слова, а только пожал мне руку и, не взглянув на меня, пошел вверх по улице Ульяновых, а я осталась стоять посреди нашего двора, растерянно, как нищий, у которого только что сперли дневную выручку.
Перед нами лежало неопределенное время, и было оно омочено слезами.
Закоулки времениПока происходили все эти нелепые и печальные события, к Байковой горе стали подгонять экскаваторы, и мы с папой решили, что пока старики-улицы еще целы, мы должны каждый день ходить на прогулки. Так мы бродили по руинам Подола, блуждали по тихим тропам Владимирской горки, с трепетом приближались к дому с химерами, к тому самому, на крыше которого, оседлав морских чудищ, в серое небо вздымалась утопленница. Спустя много лет ни в Чехии, ни в Вене, ни в Германии я не нашла ни одного образца модерна, который своим трагическим ужасом мог бы сравниться с этим домом скорби, — в наше время это была поликлиника. Над арками этого дома безмолвно трубили хоботы каменных слонов. И теперь прогулки эти кажутся мне совсем нереальными. Папа рассказывал мне тогда о каждой улице, как раньше она называлась, и названия эти были какими-тo бархатными и одновременно таинственными: Фундуклеевская, Прорезная, Миллионная — и не шли ни в какое сравнение с нынешними, резкими и революционными. Отец рассказывал и о каждом доме и объяснял мне, что дома все эти были построены еще до революции, в те времена, когда люди еще кое-что смыслили в красоте, когда буржуи пили шампанское, заедая рябчиками и никогда не виденными мной ананасами. Знал он о городе чрезвычайно много, будто и сам все это пережил и видел своими глазами, и это «до революции» произносил он с каким-то особенным, уважительным выражением, не принимая в расчет эксплуатации и унижений. Эти наши блуждания были нашим долгом перед умирающим городом, и каждый день мы отмечали все новые и новые разрушительные изменения — от выселения жильцов до самого уничтожения прекрасных, случайно не тронутых войной остатков девятнадцатою века. Выселяли наших соседей на грузовиках куда-то тоже на Левобережье, в новые бетонные квартиры. Многие жители, особенно старики, плакали. Улицы сделались вдруг тихими. Единственными звуками были скрипы и хлопки деревянных оконных рам и вой собак на Байковой горе. Потом дома эти стали совсем пустыми — старые дверные ручки вывинчивались, исчезали филенчатые высокие двери и резные стекла подъездов с причудливыми орнаментами, а вскоре и на лестницах были выломаны перила. Таким образом городские власти преодолевали историю, навсегда от нее освобождаясь. И город этот умирал многократно, чтобы потом родиться совершенно другим.
Именно в эти дни я поняла, как близко к нам прошлое. А потом и то, что в прошлом все было коричневым, потому что чем дальше от нас время, тем оно больше связано с землей, чем и объясняется коричневосгь.
Потом опять началась школа, и в классе вдруг все разом стали говорить о своих предках, часто измышляя их будто бы легендарные судьбы и украшая кирпичную реальность чепцами и аксельбантами. Тут я и проявила вдруг интерес к семейным альбомам. Там на коричневых или черно-белых фотографиях улыбались родственники. Те, кого я не знала и кто погиб на войне, смеялись или улыбались под солнцем. В жизни они были большей частью грустные или серьезные, и я всегда, задаваясь вопросом, отчего хохочут эти фотографии, отвечала на него только так — все люди заботятся о прошлом, даже если оно еще совсем маленькое и недорослое, даже если оно только что проклюнулось в настоящем, даже если в этом прошлом — ад, все равно оно им всего дороже. Поэтому так было дорого оно моему папе, который тоже когда-то был каким-то коричневого оттенка мальчиком.
Зато всех родственников фотографировали в одних и тех же валенках, что и не удивительно, потому что их берегли как зеницу ока. Эти валенки были единственным предметом, который не сгорел при взрыве дома в далекой от Киева Старой Руссе. Наверное, они просто взлетели в воздух, вместе с коровой и зеркалом.
Во время наших теперь уже воскресных прогулок я забывала о существовании школы, я забывала и о проделках и издевательствах надо мной Кулаковой, и папа рассказывал о тех временах, когда и его прошлое было отличным и беззаботным. Вокруг шла война, кого-то убивали, все куда-то бежали. Небо было серым от известки, поднимавшейся над руинами, и все же детство его было совершенно безоблачным. Объяснялось это просто: мой родитель вышел из зеркала. Во всяком случае, зеркало это играло важную роль в его рассказах. И потом после наших прогулок я все ожидала от зеркал, чтобы они опаздывали с отражениями, но зеркала были новые, и у них не было прошлого. Зато теперь я знала: они — зеркала — надежнейшее место, где все можно спрятать.
— Зеркала никогда не притворяются, — говорит отец.
— И никогда не проговорятся, — еле слышно добавляю я.
Но отцовское зеркало было совсем другим. Это было трюмо, то есть у него были портик с деревянным фризом, по которому бежали гончие и створки-крылья. Из-за этих створок, которые качались туда-сюда, ему-то и казалось, что все бежит. Бежала комната, бежал ряд комнат, бежали дальние коридоры, из которых можно было перескочить в сад с покосившимся сараем. А там где-то в глубине мычала корова-кормилица. Откуда ни возьмись, прямо из зеркала кубарем выкатывались дальние улицы в мыльной пене цветущих деревьев и сад, который вдруг приближался стремительно и неожиданно совсем с другой стороны, обманутый зрением.