Песня имен - Лебрехт Норман

Песня имен читать книгу онлайн
Накануне Второй мировой войны юного скрипача Довидла Рапопорта оставляют, пока его отец съездит в Польшу за семьей, у антрепренера Симмондса. Семья Довидла погибает в Холокосте. Симмондсы любят Довидла, лелеют его талант, а для их сына Мартина он больше, чем брат. Довидла ждет блестящая карьера. Однако в день, когда Довидл должен дать первый концерт, он исчезает. Страшный удар для Симмондсов. Потрясение, изменившее жизнь Мартина. Лишь сорок лет спустя Мартину удается раскрыть тайну исчезновения Довидла.
О сложных отношениях гения с поклонниками, о закулисье музыкального мира Норман Лебрехт, самый известный музыкальный критик Англии, написал с отменным знанием дела и при этом увлекательно.
Нечего и говорить, эти предостережения для нас, половозрелых, сделали Мейда-Вейл страной фантазий, полной опасностей, более личных, чем падающий с неба металл. Поодиночке или вдвоем мы колесили по этой безнадзорной территории и знакомились с отбросами общества, самовольными жильцами, отщепенцами. Я услышал об организованной накануне войны коммунистами (кто такие коммунисты?) успешной забастовке из-за квартирной платы и о мечтах людей, пропивших призы художественных факультетов и питающихся опивками. Среди них были и беглецы, те, до кого не дотянулась рука закона.
Кевин мог быть и дезертиром, и членом ИРА[44] — у нас не хватило дерзости спросить. Вечно в двухсуточной седоватой щетине, в одежде из благотворительного фонда, не закрывавшей полностью его тощие конечности, он пахнул, как спешно эвакуированный бар. Брюки у него на талии были собраны складками, конец ремешка свободно болтался над ширинкой. Но двигаться Кевин мог быстро, когда из-за угла показывался сборщик квартирной платы — быстро для пьяницы (и быстрее сборщика), и его воспоминания о Пасхальном восстании, которое он наблюдал из окна своей спальни, были фантастически яркими. С точки зрения Кевина, больше всех порезвились фении[45].
— Все в прошлом, ребята. — Он вздохнул. — Грустный у нас теперь мир: бросит автобус с неба штуку, и нет тебя. Не одолжите флорин мне перебиться до понедельника. А то табачник что-то стал прижимать насчет кредита.
Как он перебивался, не знаю. Он ни разу не пригласил нас в свою ночлежку в полуподвале и при любой погоде сидел на лавке, дожидаясь, не поговорит ли с ним кто от нечего делать. Он, как мы, не был ни ребенком, ни мужчиной, застряв где-то между из-за каких-то жизненных травм. Я слышал, как он играет «Парень Денни» на помятой губной гармошке, и подзывал Довидла послушать. Довидл не выносил плохую музыку. Он взял жестяной инструмент и, не потрудившись стереть микробы, поднес ко рту и сыграл эту ирландскую элегию еще проникновеннее, с широким вибрато и драматическими украшениями.
— Черт возьми, этот мальчик — чудо, — изумился Кевин. Довидл, не переводя дыхания, перешел на «Весеннюю» сонату Бетховена, а с нее на «Дым» Джерома Керна.
— Ему бы настоящий взрослый аккордеон, — посоветовал Кевин.
Однажды туманным вечером, под шелушащимся платаном Кевин зажег мне первую в жизни сигарету и бесстрастно наблюдал, как меня стало рвать после третьей затяжки.
— Смотри-ка, — сказал он, пригнув мне голову между колен. — Друг твой Дэвид на прошлой неделе присосался к «Вудбайну», как дублинец к «Гиннесу».
— Что такое «Гиннес»? — прохрипел я.
— Это есть слава Ирландии. На-ка, глотни. Смоет вкус сигареты.
От землистого солодового привкуса я опять подавился. Кевин вытер мне губы своим рукавом, вонявшим хуже пива, но как-то дружелюбно-утешительным. С Кевином я был примерно на одной стадии душевного развития, не так рвался к взрослости, как реактивный Довидл.
Доставив газеты, мы съезжались у платана на Элджин-авеню.
— Это — наше. — Довидл показал на овальное дупло внизу ствола. — Если надо оставить тебе записку, она будет здесь. Если ты что-нибудь захочешь мне оставить — тоже здесь. Кроме нас с тобой, про это дерево никто не знает.
Не было в моей жизни такого тепла, как тепло его доверия.
Как-то весенним утром, незадолго до нашей бар мицвы (дневник я теперь вел от случая к случаю), закончив раньше, я ждал Довидла у нашего дерева и увидел его издали перед разбомбленным домом. Ночь была ужасная. Пожарные команды устремлялись к новым пожарам, не до конца погасив прежние. По улицам ездили передвижные столовые и разливали горячий чай пострадавшим и спасателям. Откуда-то из приемника доносилась слащавая песня Бинга Кросби.
Я был потрясен, мне нужен был кто-то рядом. В убогое жилище ирландца Кевина попала зажигательная бомба. Дома он спал этой ночью или нет, неизвестно, но, если спал здесь, то не успел проснуться. Никто из соседей не спасся при пожаре. Я видел, как качают головами пожарные — спасать уже было некого.
Я не знал фамилии Кевина и не мог записать его в пропавшие без вести. Кевин с его ироническими рассказами о восстании и ложной заре свободы был вторым моим товарищем, и я его потерял. Я знал, что Довидл тоже будет расстроен.
Я оперся на велосипед и ждал, когда он меня заметит. Он не торопился, озирал руину в поисках трофея. Он стоял на высунувшейся балке, ловко спрыгнул на более прочную опору и сразу нагнулся — вытащить что-то из-под ног. «Как лань желает к потокам воды, — слышался мне голос отца Джеффриса, читающего из псалмов, — так желает душа моя к Тебе, Боже!» Он был изящен, как молодой олень, Довидл, красив в этой своей ужасной стихии. Я вгляделся: что он там вытаскивает из обломков — фарфоровую куклу? Нам пора было собираться, я сел на велосипед и поехал к нему. Вблизи эта вещь оказалась почти человеком — изуродованным трупом в ночной рубашке. Когда я подошел, Довидл пал на добычу, как стервятник, и поднялся с бумажником в руке. Уставив на меня взгляд, словно вызывая нарушить молчание, он извлек три большие белые банкноты и кинул бумажник в мусор.
— Вот, — он показал на них, — одна тебе.
Я не мог говорить. Ответ, которого он ждал от меня, застрял в глотке, задушенный отвращением.
— Давай, — уговаривал он, помахивая бумажкой.
Я видел большие кудрявые буквы, цифру 5, подпись Управляющего банком Англии — они дразнили: «потрать меня».
— Ладно, хоть руку подай слезть, — сказал Довидл. — Чертова балка сейчас обломится.
Пошел мелкий дождь. Меня тошнило и в то же время хотелось есть; я помог ему спуститься с погребального холма и сразу отдернул руку от его горячей ладони. Мы поехали вверх по холму. И не обменялись ни словом, пока не сошлись у раковины в ванной, чистя зубы после завтрака.
— Паршивая ночь? — спросил он с полным ртом пены от «Колгейта».
— Пять видел, — уныло ответил я.
— А я всего четыре. — Он пожал плечами. — Надо в школу скорей.
— Кевина убило, — сказал я.
Он сполоснул рот и выплюнул в раковину.
— Давай, пошли. К псалмам опоздаем.
В тот вечер он сыграл концерт Брамса с начала до конца, отгоняя меня от рояля за то, что аккомпанировал слишком осторожно, и сам играл оркестровые связки. Неделю назад мы слышали по радио, как играл этот концерт Иеѓуди Менухин — это был, наверное, апрель 1943 года, — и звезду, слетевшую к нам из солнечной Калифорнии Довидл воспринял как личного соперника.
«Иеѓуди Менухин прибыл в страну с благотворительными концертами, чтобы внести свой вклад в наши военные усилия», — объявил диктор Би-би-си.
— А кое-кто тут был все время, — проворчала мать.
— Я могу лучше, — сказал Довидл, закончив.
Всю неделю он сам уже бился над трудными арабесками и финальным рондо с отдаленно цыганскими ритмами. В тот вечер он впервые сыграл этот запиленный шедевр целиком, и я был его партнером и аудиторией. Это было, наверное, утверждением чего-то — может быть, хвалой, может быть, извинением. «Не умру, — звучали у меня в голове слова Псалмопевца, — но буду жить и возвещать дела Господни. Строго наказал меня Господь; но смерти не предал меня. Отворите мне врата правды; войду в них, прославлю Господа. Вот врата Господа, праведные войдут в них».
Довидл оперся на рояль и ждал моего вердикта.
— Хорошо, а?
— Неплохо для начинающего, — проворчал я.
— Что значит — «неплохо»? — возмутился он. — Прекрасно, черт возьми. Иеѓуди может умыться.
«Смотря, что ты считаешь прекрасным» — подумал я. «В каждом артисте, — говорил отец, — сидит безжалостный эгоист. Талант, извлекающий музыку из деревяшки и кишок, подобен природному газу. Очищенный и загнанный в трубу, он дает тепло и свет. Неукрощенный, он ранит и разрушает. Я знаю музыкантов совершенно безгрешного вида, которые совершают непростительные предательства ради достижения какой-нибудь тривиальнейшей выгоды. При виде причиненных ими страданий они пожимают плечами и возлагают вину на свое искусство — как будто служение музыке освобождает их от моральной ответственности. Если перед ним встал выбор: спасти род человеческий или иметь пушистые полотенца в своей артистической уборной, он всегда предпочтет полотенца. Искусство для них — оправдание всему, перед нами и перед тем, чем он пользуется в качестве совести. Помни это, Мартин. Никогда не сдавайся в плен красоте, иначе какой-нибудь артист воспользуется этим, чтобы тебя погубить».
