Отречение - Леонид Израилевич Лиходеев
— Можно я полежу?.. Обними меня, Ю… Я не могу уснуть… Я мучаюсь…
— Ну, ложись, глупенькая. С чего это ты — в слезы? Мари сунулась под одеяло и, обхватив сестру сильно, отчаянно, затряслась плачем. Юлия прижала ее, чувствуя сквозь сорочку горячую влагу.
— Ю,— тяжко, по-детски вздохнула Мари, — мы никогда больше не увидимся…
— С чего ты взяла?
— Я не взяла… Я — знаю… Я думала, думала и вдруг поняла… Никогда, Ю… Никогда…
— Но мы ведь и прежде расставались, — сказала Юлия, проникаясь страхом сестры.
— Нет, Ю… Мы не расставались… А теперь — расстаемся… До самой могилы мы не увидим друг друга…
— Ну, о могиле еще рано говорить, — превозмогала страх Юлия. — Летом я к вам приеду…
— Нет, Ю, не приедешь… И мы никогда не вернемся домой…
— Ну, знаешь, это уже — мистика.
— Не сердись, Ю, не сердись… Пожалей меня… Я тебя так люблю…
— И я тебя люблю, глупенькая!
— Люби… Всегда люби… Я не уговариваю тебя ехать с нами, потому что… Потому что — я не знаю почему. Потому что мы должны расстаться, а зачем, я не знаю. Ничего мне не обещай, ничего мне не говори, пожалей меня…
Юлия почувствовала, что сама сейчас зарыдает. Как будто младшая сестра приоткрыла завесу будущего, за которой — холод и мрак.
Завтра Мари с мамой уезжают в Ниццу. Папа проводит их до Парижа, ему нужно в Лондон. У него там дела. А она останется здесь. Как они согласились с тем, что она остается одна? Это нельзя было объяснить. Может быть, Мари задумалась над тем, чего нельзя объяснить? Впрочем, Юлия ведь уже оставалась одна и даже ездила одна за границу. Она — взрослая, самостоятельная дама, черт побери!
— Ю, — шепнула Мари, — ты любишь Павла Михайловича? Люби его… Я хочу, чтобы с тобою был кто-нибудь из наших.
— А он — наш?
— Наш… Он высокий, красивый и умный… Никогда не бросай его, Ю…
— Ну, хорошо. Ты меня расстроила своими слезами.
— Я уже не плачу. Если ты выйдешь замуж за Павла Михайловича — я буду спокойна.
48
— Ну-с, молодая барыня, — потер ручки Коршунов, — сплетни не слыхала?
— Какие сплетни?
— Так уж весь Питер гудит — не нарадуется… Социал-демократы-то твои, а?
Юлия насторожилась.
— Евграф Лукич, нельзя ли без загадок? Вы можете объяснить толком, что произошло?
— Как не объяснить!.. Приходит к Михал Владимировичу и — прошение на стол — слагаю-де с себя депутатство.
— Кто приходит?
— Малиновский! — объявил Коршунов, как бичом, щелкнул. Щелкнул и — попал! След резко защемил внутри Юлии, она даже закусила губу, мгновенно вспомнив, как от Малиновского пахло вежеталем и кислым молоком.
Коршунов ликовал, он не заметил ее смущения:
— Малиновский! В охранке служил! Родзянко, конечно, заквохтал — как так? А его и след простыл!.. Агент твой социал-демократ! Агент! Вроде Азефа или, скажем, Богрова — сами уж разбирайтесь вроде кого.
Память вспыхивала в Юлии, как в темном синематографе — удивленные, неверящие глаза Крупской, высокий, непререкаемый голос Ульянова, монокль на новогодней вечеринке и — вежеталь с кислым молоком — противная рожа над ее лицом! Негодяй! Прохвост! Владимир Ильич ему верит! (Это — Крупская.) И — побивает господ ученых говорунов! (Это — Ульянов.) А она его — маузером в мягкий живот! Скотина!
И вдруг — совсем иное — печальное лицо — храни тебя Бог, милая племянница… Скажи Старику, что я тебя отослал по неизвестной тебе причине.
Он берег ее от Кобы — она поняла это потом. «Тебе не дадут спать», — сказал он.
Юлия подавила волнение:
— Откуда же у вас такие сведенья?
— А оттуда, мать моя, что Родзянке сам Джунковский сказал — позор, мерзость! В депутатах Государственной думы — тайный агент полиции! Шуму поднимать не надо: стыдно за Россию.
— Что же вы шум-то поднимаете?
— Мой шум — не шум, погоди, что еще в Думе будет! Тут иной вопрос — почему это, как шпик, как филер — так непременно из ваших? И выходит, мать моя, что бунтуете вы на казенные денежки!
Возмущение напрягло Юлию, но вдруг в памяти — смех из комнаты Елизаветы Васильевны. «Если охранке так уж необходимо расколоть русскую социал-демократию — пусть начинает с меньшевиков!» Зиновьев что-то бормотал, но смех был победным, заливистым, должно быть, Ульянов закатывал голову от радости. И голос Малиновского: «Мы их заставим работать на себя». Ах, как он наивен — Евграф Лукич Коршунов вместе со своим распрекрасным жандармом Джунковским и похожим на индюка Родзянкой!
— Глупости! — облегченно выдохнула Юлия. — Сами-то вы понимаете, что говорите?
Коршунов озлился:
— Столыпина кто убил? Вы убили… И как-то интересно убили — на глазах государя императора… Уж не сговорились ли?
— Да бог с вами, Евграф Лукич! Как это мы могли сговориться с царем?! Бог с вами…
— Занятно!.. Малиновский какие речи разводил? В прокламациях своих что пишете — буржуазная власть?
— Неправда! — веселилась Юлия. — Мы пишем — буржуазно-помещичья власть!
Коршунов аж взвизгнул:
— Буржуазно-помещичья?! Да подумали вы, что городите?! Это все равно, что сказать — кошко-собачья власть!
Коршунов навещал Бергов, когда бывал в Питере, посылал цветы Наталии Александровне. Теперь же, когда Берги уехали (весьма легкомысленно, как полагал Евграф Лукич), он почитал себя неназванным опекуном своенравной этой девчонки. У него были основания беспокоиться о ней: приближалась война. Берг поехал в Лондон, к Гармониусу насчет подводных лодок. Коршунов получил срочный заказ на снарядные стаканы. Война с разлюбезной Германией накатывалась неотвратимо.
Кайзер Вильгельм отправился тайно к австрийскому принцу Францу Фердинанду — должно быть, не пиво пить. В Санкт-Петербурге ожидался воинственный президент Французской республики.
Евграф Лукич нервничал: война — вот она, не до разговоров в России, не до партий. Неужели не видно? Неужели даже перед страшным оскалом войны не угомонятся ловцы и ловимые?
49
Броненосец «Франция» непроницаемо синел на тихой воде. Тяжкий металл корабля сверкал на солнце неярко — тускловато, маслянисто. Невесомый утюжный дымок стелился в безветренном июльском воздухе прозрачным маревом над нагромождением башен, над президентским вымпелом, над повисшим гюйсом.
Императорская яхта «Александрия», белая, как лебедь, ждала гостя в двух кабельтовых, отражаясь целиком в зеркальной петергофской глади, и флаг на гроте ее тоже повис не шевелясь.
Жаркая летняя сонь тревожным затишьем опустилась на Финский залив, придавив воду, отдалив небо. Однако катер отчалил от броненосца шустро, охотно, вздымая сонную волну, как бы пытаясь разбудить. И разбудил — ударили пушки с фортов, будто для того и навалилась тишина, чтобы вздрогнуть вдруг от грома

