Читать книги » Книги » Проза » Советская классическая проза » Отречение - Леонид Израилевич Лиходеев

Отречение - Леонид Израилевич Лиходеев

1 ... 39 40 41 42 43 ... 171 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
его получить. Юлия была холодна:

— Не надо, папа, не трудись… Этот адрес сочинили как у Чехова… Твои же служащие…

— Неправда! — закричал Берг.

Он устало сел, опустил голову и заговорил тихо, страдая растерянным голосом:

— Нет, ты этого не можешь понять потому, что они работают, а ты не работаешь! Ты ничего ни о чем не знаешь…

Берг тяжело встал, подошел к окну и, не оборачиваясь, сказал совсем тихо:

— Грустно, дочь… Ты ничего ни о чем не знаешь… и знать не хочешь. К чему же ты готовишься?.. Какая-то странная игра…

— Это не игра, папа! — жестко сказала Юлия. — Мы готовимся прийти к власти!

Он резко обернулся. Рот его задрожал:

— Это будет ужасно, Юдифь! Даже если допустить невероятное — это будет чудовищно.

Она увидела испуг на его лице, и это вызвало в ней какое-то забытое детское чувство. Она отвернулась.

— Это было бы чудовищно, — бормотал Берг, — это… это… Вы же поразительно ничего не хотите знать! Вы же ничего не умеете! Слава Богу, этого не будет!

43

Максим Горький весьма резко протестовал против намеренья Московского Художественного театра показать на своей сцене сочинение Достоевского «Бесы». Достоевский, по утверждению Горького, изумительно глубоко почувствовал, понял и с наслаждением изобразил две болезни, воспитанные в русском человеке уродливой его историей и тяжкой обидной жизнью — садистскую жестокость разочарованного во всем нигилиста и — противоположность этой жестокости — мазохизм существа забитого, запуганного, способного наслаждаться своим страданием со злорадством, рисуясь перед всеми и перед собою, и даже хвастать тем, что бит. Максим Горький не желал, чтобы беспощадный в своей методе Художественный театр показывал русского человека по Достоевскому — злому гению нашему.

Евграф Лукич Коршунов всегда удивлялся способности образованных людей яростно сатаниться от книг, будто книги для русского человека — сама жизнь, а не изображение оной на всякий вкус и манер. Максим Горький втолковывал — очевидно, господин Немирович знает, что есть публика, которой забавно будет и приятно посмотреть на таких дьяволов революции, каков Петр Верховенский, или таких мерзавцев своей жизни, каковы Липутины и Лебядкины. Ведь глядя на них, очень удобно забыть, что были и есть люди честные, бескорыстные. И вот Художественный театр послужит этой нужде — поможет дремлющей совести уснуть покрепче. Но тотчас откликнулись защитники морозовского театра: по Максиму-де Горькому выходит, что задача искусства упрощается до простого средства успокоить, укротить мятежный дух и навеять человечеству сон золотой.

И тот — про дремлющую совесть и эти — про сон золотой. Евграф Лукич понимал — валом повалит публика в Камергерский. Ну, разыграют они Достоевского, ну, покажут, каков русский человек. Первым делом — не все в живой жизни, как у Достоевского. Евграф Лукич читал этого литератора, жалел про себя лиц, км описанных. Может быть, и прав Максим Горький — не надо висельнику веревку под нос. А может быть, наоборот, не прав? Чего можно, чего не можно — эка их в урядники тянет…

Максима Горького секли вовсю, секли так же истово, как прежде истово преклонялись перед ним.

По первому снежку прибыл в первопрестольную бесподобный вундеркинд, восьмилетний дирижер Вилли Ферреро. Москва тотчас переключилась на музыку, ринулась на Никитскую, в консерваторию. Но тут же вундеркинда оттеснил великий синема-артист сам Макс Линдер. Прибыл он одновременно со славным поэтом Эмилем Верхарном, однако поэт обитал в Москве незаметно, почти невидимо; Макс же Линдер потряс московское воображение. Москва ринулась в цирк смотреть на него.

Макса Линдера носили на руках, с него сдирали пуговицы на память, а он радостно гоготал, как бы озвучивая Великого Немого, королем которого был. Его сравнивали со Львом Толстым, и разумные люди удручались: что же будет с публикой, с духом ее в следующих за нами поколениях? Ибо ни Эмиль Верхарн в уютных салонах, ни Вилли Ферреро в консерватории, ни Федор Достоевский в Камергерском никак не могли состязаться с этим небольшим усатым молодцом в полосатой визитке и лимонных перчатках, в которых, кажется, даже спал.

Вот этот-то бедовый молодец и толкнул Евграфа Лукича поразмыслить о синематографе. Вложить капитал в такое дело. Торговать странным товаром — ни руками потрогать, ни съесть, ни надеть. Кто его знает, может быть, в будущем, когда все будут одеты и сыты (Евграф Лукич весьма сомневался в такой небылице) — синема сделается наиважнейшим поставщиком дутого товара. Гляди, как носят на руках этого Макса, покуда он еще молодой, покуда прыгает и гогочет. И останется он на ленте молодым навеки. Как бесконечный процент на вложенный в него капитал. А два таких Макса? А — десять? А — пятьдесят?

Однако есть в этом синема что-то дьявольское, будто посмеивается он над людскими страстями и над самой жизнью. Останавливает он жизнь, да не как портрет недвижимо, а во всем движении. Человека, может быть, и нет давно на свете, а все — бродит по простыне, все стрекочет из прибора над головою. Вложить в него капитал — вроде бы душу дьяволу продать. Но все же Евграф Лукич сказал своему адвокату Кербелю: подумать…

Из Питера пожаловала Наталия Александровна с обеими дочерьми смотреть в Художественном театре Достоевского. В Камергерском перекричали Максима Горького. Пьеса называлась «Николай Ставрогин», и играли в ней самые знаменитые артисты.

В отличие от Евграфа Лукича, Юлия знала, что Горький впал в модное богоискательство и, что весьма существенно, манкирует своими финансовыми обязанностями перед партией. Сокрушение кумиров, которому учили на Любомирской, коснулось и Горького. Слава его уже надоела. Немирович как бы оправдывался перед Горьким: что такое Николай Ставрогин, как не идея отрицания, опустошающая душу? Что такое Петр Верховенский, как не идея разрушения?

Юлия возмущалась: почему идея отрицания опустошает душу? Что за вздор? И почему идея разрушения так плоха, что этот благообразный Немирович вкупе со своим Достоевским называет разрушителей бесами?

Она была против Горького потому, что он не хотел видеть на сцене Достоевского. Но она была и против Достоевского потому, что не любила его. Однако в глубине души она хотела увидеть этого мрачного писателя, разыгранного славными актерами. Отрицание и разрушение были свойственны ей настолько, что она лишь ожесточалась, когда кто-нибудь пытался их разоблачать…

44

— Только гордый буревестник реет смело и свободно! — декламировал Коршунов. — То кричит пророк победы!

— Чему же вы радуетесь? — спросила Юлия.

Коршунов круто повернулся к ней на каблуках:

— Как это — чему? Правильно изложил! Я не большой его любитель, а за это — хвалю! В памяти остается! Как гвозди вбивает!

— Евграф Лукич, эти стихи были написаны

1 ... 39 40 41 42 43 ... 171 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
Комментарии (0)