Отречение - Леонид Израилевич Лиходеев
Вагон Варшавско-Венской железной дороги, в который они пересели, был русским — диван снизу, диван сверху, поперек. Они вошли тихо, напуганно, в темную тишину купе, как дети входят в чулан, в котором живут привидения. Плюшевая реальность была опасной, она сковывала и отчуждала.
— Ты боишься? — шепотом спросил Павел Кордин и не узнал своего шепота.
— Боюсь… Нет, не боюсь… Не знаю…
Все, что было прежде, не шло в счет — будто все, что было прежде, происходило не с ними, будто какие-то иные молодые люди создавали друг друга в воображении, немного рисовались, серьезничали, умничали. Даже то, что она бросилась к нему со слезами, даже то, что назвала его мужем, не шло сейчас в счет.
Поезд дернулся, поехал, а они все молчали, как будто все слова, какие бывают, оказались вдруг неуместными. Она смотрела в окно, а он стоял за нею, опасаясь прикоснуться или даже приблизиться.
— Смотри! — вдруг закричала Юлия. — Какая смешная птица!
Он не увидел никакой птицы, он почувствовал легкость, даже блаженство избавления.
— Ю, — сказал он ей в затылок, — я здесь…
Она задернула шторы.
— Ты здесь, ты здесь, ты здесь! — повернулась она и порывисто обняла его. Он неловко подхватил ее на руки, но поезд дернулся, ударив Павла Кордина верхним диваном. Они рассмеялись. Теперь все слова были уместны.
— Это наше свадебное путешествие, — беззаботно сказала Юлия, — садись, мы сейчас все обсудим.
— Мне кажется, обсуждать это нужно с Наталией Александровной и Семеном Аркадьевичем…
— Ты ужасно старомоден! И — глуп! Возле Варшавского вокзала есть маленькая церковь. Мы там обвенчаемся и явимся на Васильевский. Что они нам скажут?
— Они нам скажут — здрасте.
— Вот видишь! Как ты стремительно поумнел! И они дадут за мною приданое.
— Ю, но мне не нужно твоего приданого.
— И мне не нужно!
Уголки ее губ приподняли щеки, глаза при этом сузились. Холодное, даже надменное лицо ее обладало пленительным свойством разогреваться вмиг. Она смотрела на Павла Кордина, восхищенная счастливой мыслью: зачем, к чему этот глупый фиктивный брак с каким-то неведомым товарищем, когда вот он — Павел, которого она любит! Она выйдет за Павла! И Павел распорядится ее капиталом!
— А ты сможешь распорядиться моим капиталом?
— Разумеется! Прежде всего, я оплачу грехи своей молодости, а остальное, если что-нибудь останется, проиграю в карты!
— А у тебя много грехов молодости? — глухо, ревниво спросила она.
— Ю, может быть, я выдумываю, но мне кажется, я любил тебя всегда… Даже когда ты была еще маленькой…
— А ты был смешной, — сказала она также глухо и ревниво, — и у тебя торчали уши. Сначала мне было смешно, что у тебя торчат уши, а потом — жалко,
Он прижал ничуть не торчавшие уши пальцами:
— Но ты меня не так часто видела…
— Достаточно один раз увидеть твои уши, чтобы запомнить их навсегда… Поцелуй меня…
*
Вагон, постукивая по стыкам, катился небыстро, будто отдаляя что-то важное, катился не торопясь. Послышался за дверью ленивый голос кондуктора:
— Господа — буфет… Господа — буфет…
Приближался Ченстохов.
— Подожди, — глухо, сквозь зубы, сказала Юлия, и побелевшее было лицо ее порозовело решимостью.
Она стала раздеваться, не стесняясь, не смущаясь, как будто была в купе одна. Поезд остановился словно для того, чтобы не мешать ей. Она бросала на кресло снятое, обнажаясь. Солнце лучилось в щели штор, пылинки вертелись в лучах, а Юлия светилась, не соприкасаясь с тем, что было вокруг нее. Она была вне всего.
— Господа — буфет… Господа — буфет…
— Пардон, здесь — новобрачные…
— Ну! Буфет им не понадобится до Санкт-Петербурга!..
Она вмиг схватила простыню, накинула на себя, испуганно вернувшись в реальность. Испуг этот придал Павлу Кордину решимости. Он вскочил, обнял ее, усадил на диван и, отнимая простыню, которую она зачем-то придерживала, стал целовать самозабвенно, не отличая губами ни груди, ни шеи, ни лица. Она откинулась на спину, изнемогая от чего-то грозного, непреодолимого, а он не решался оторваться от нее, чтобы обнажиться самому. И тогда она застонала и непопадающей рукой сильно дернула его галстук, оторвав пуговицу…
40
Павел Кордин не принадлежал к числу тех людей, которые способны не верить своим глазам. Он видел ее лицо, знал, что это лицо его жены, и понимал, что жизнь его стала совершенно иной — небывалой, счастливой, немыслимой еще вчера. Но только сейчас, когда она дремала, прикрыв глаза заплетенной наспех косою (чтоб утреннее солнце не било в глаза), только сейчас, сидя в кресле и упиваясь тем, что она есть, что она — вот она, — он подумал о завтрашнем дне, когда они приедут в Петербург. Он никогда не был на Васильевском, никогда не считался женихом, никогда не воспринимался Бергами иначе, чем сын управляющего, если воспринимался ими вообще. Он любил ее, не задумываясь о браке, не предвидя его. Как же теперь будет на Васильевском?
— Павел, — позвала Юлия, снимая косу с глаз, — ты здесь?
Он привалился на колени и стал гладить ее лицом по животу, как точат бритву на оселке:
— Ю, ю… Ай лав ю… Ю, ю… Ай лав ю…
— Я тоже подумала о Мари…
Он приподнял голову, посмотрел ей в глаза:
— Я еще подумал о господине советнике и госпоже советнице…
— Не называй их так… Какое им дело?
— Я думаю, какое-то дело им все-таки есть…
Она тихо засмеялась:
— Ты знаешь… Я хочу есть…
— Должен тебя огорчить, Ю, но я тебя покидал сегодня ночью.
— Как?! Уже?
— Увы! И вот результат моего набега на какую-то станцию: бутылка вина и цыпленок.
Она весело поднялась было, но он не дал ей встать.
— Павел… Но мне же… Павел, но я же лопну… Ты что? Бегал на станцию раздетым?
— Ю! Я тебя люблю! Поднимайся, если ты лопнешь, это будет ужасно…
Вагон стучал часто, бодро, поезд катился к Петербургу, где возле Варшавского вокзала стоит маленькая церковь, в которой они обвенчаются и явятся на Васильевский мужем и женой. Но чем меньше верст оставалось до этой церкви, тем настороженнее становилась новобрачная.
— Ты не должен появляться на Васильевском, — вдруг сказала она, — я хочу приехать одна…
— Ю, послушай меня внимательно… Я могу сносить

