Улыбнись навсегда (сборник) - Юрий Иосифович Малецкий

Улыбнись навсегда (сборник) читать книгу онлайн
Центральное место в книге Ю. Малецкого (род. в 1952 г.) занимает новый роман «Улыбнись навсегда». Это личный опыт острейшего пограничного состояния, переживаемого человеком в чужой стране и в больничном одиночестве, с «последними вопросами» жизни и смерти, смысла истории, неверия и веры в Бога. Вместе с тем повествование переливается всеми оттенками юмора и самоиронии, являя собой трагикомическую эпопею личной и всеобщей человеческой судьбы.
Экзистенциальные поиски смысла жизни, изощренный ассоциативный филологизм, философски интерпретированная передача впечатлений от шедевров изобразительного искусства, богатейшая «упоминательная клавиатура» — вот яркие составляющие оригинальной прозы Юрия Малецкого.
Произведения писателя входили в шорт-листы «Русского Букера» (1997, 2007).
Тут я начал сходить с ума уже совсем по-настоящему, вовсе уж без тормозов: стал задыхаться до бездыханности, вошел в штопор и в нем ввинтился в себя так, что не пошелохнуться; всё, понимал я сейчас остатком сохранившегося сознания, всё — они меня уморят, уже уморили. Такого со мной не творилось от рождения; безумие, безумие! Они уморят меня не до смерти, а, что хуже, продержат так до полного безумия, а там впереди — жди — лоботомия!.. Вот сейчас, сейчас я впаду в делирий, в горячку, только не в белую, а в бледную. Вы, конечно, лучше меня помните: кроме рыжего, вороного и белого в Апокалипсисе есть еще «конь бледный», да ведь?
— Да. И «на нем всадник, которому имя «смерть»; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными».
— Тогда скажите, «бледный», в отличие от белого — это какой?
— По-разному. То ли пепельный, то ли бледно-зеленый, то ли пегий…
— Угу. Ну пусть… Но как бы то ни было, он точно есть Смерть, и за ним, рука об руку, то есть копыто в копыто — следует Ад… Как пережил это, не знаю. Но понял вдруг, что говорю, и говорю по-немецки, ибо ко мне подошел некто пожилой в белом, как выяснилось на радость мою, обер-арцт — и после короткой беседы почему-то смиловался и велел меня развязать и отправить назад, откуда приволокли, и сам прошел туда переговорить с моей врачихой; почему он принял во мне участие? Не знаю по сей день. Неужели объяснения мои показались ему более-менее вменяемыми? Если и так, что тогда? Почему он меня спас?
Но факт остается фактом. Я понял, что жив, владею умом и освобожденными от оккупации территориями тела. Это было уже счастье. Я извинился, как мог, перед врачихой и судьихой — они дистанцированно улыбнулись: и не таких видали, а я побрел без помех в свою палату.
— Ты вел себя неправильно, — изъяснял мне суть дела один коллега, как тут пациенты друг друга величали. — Если бы пару дней вел себя тихо, тебя, может, перевели бы в стацион для тихих, а там и вообще приходящих, почти амбулаторных — только есть, отмечаться, производить замеры крови, принимать лекарства, гулять до 9 без проверки, даже с выходом за территорию лечебницы… Понимаешь, да? А ты — нет, ты напоролся на судью!.. хотя, в твою пользу — не по-серьезному, то есть без угроз убить ее или врача, а главное — без суицида. Последнее серьезно, а оскорбление тут — просто признак заболевания, словом, скорее всего, выйдешь отсюда не по приговору судьи, но и она должна что-то будет подписать, а когда она захочет это сделать — это уж когда вспомнит. Ведь вспомнить об одном из клиентов — это целое дело, нужно сделать усилие над собой, тогда как не вспоминать о тебе — это никакое не дело, даже не пустяк…
— Слушай, — говорю, — а я в самом деле подумываю, нет-нет, а и… вот, думаю, сколько впереди миллионов 4-х невыносимых секунд-вечностей, а там — все та же окончательная вечность, без мучений — так чего мучаться? Двинь локтем в стекло, выбери осколок и…
— Если ты это расскажешь, коллега, то останешься тут всерьез и надолго. Хочешь?
— Нет-нет… Считай, ты этого не слышал. Значит, судья может обо мне забыть. А врач может ей напомнить?
— Конечно. Но. Она, допустим, занесет о тебе то-то и то-то в свой кондуит, а потом вспомнит эту бумагу дней через 5–6–7… для тебя-то, я вижу, это срок (что он говорит? да мне секунда здесь! да? а кто тебя сюда приволок, если не сам же? каюсь, каюсь! поздно, поздно!). Чего тебе больше? Дома пусто, а по бокам кто-то мигает. Кто? Чем понимать, кто, я лучше здесь посплю — ты хотя бы не мигаешь. Вообще с соседом теплее…
9
По нашей на века просмоленной квадратной комнатке или, точнее, камере, только со свободой выйти из этой небольшой камеры в большую — весь наш станцион, уже надежно запертый и сокрытый в большущей камере — всей неохватной взглядом лечебнице в Лангенфельде, — так вот, по нашей камере-курилке вдоль и поперек день-ночной-ночь-деньскую — ходил-бродил один приятель лет 27-ми, присно в стэтсоновской шляпе, думаю, он и спал в ней, в черном плаще, черных кожаных штанах, охваченных широченным кожаным ремнем со страшной железякой пряжки в виде страшенной морды с рогами и высоченных черных же зашнурованных ботинках на гигантских каблуках — это вдобавок к росту этак 1.87. Ходил себе и ходил, ничего вокруг не разрушая. Говорил же с необычайной быстротой на чистейшем американском языке; он возбуждал себя постепенно до одного и того же крика, поделить который можно на три части. Тогда он срывался в мощный вопль, и то были отнюдь не вопли Видоплясова: «Я Йозеф Менгеле, я вытаскивал мозги по частям в Аушвице, а сейчас начну вытаскивать вам!» Потом без перехода заводил речь о том, что он Чарли Мэнсон и начнет вспарывать нам животы, как злосчастной Шарон Тэйт. Потом слышался из него ужасающе нежный, тонкий девичий стон: это, вероятно, была сама вспарываемая жертва; потом на секунду все утихало и повторялось с начала и до конца. Сперва я опасался его, потом перестал, поняв, что он совершенно безвреден физически, и даже привык ко всему этому ежевечерне возобновляющемуся и всегда прокручивающему одно и то же в одном и том же формате представлению. То есть — привык бы, если бы этот ментальный шум не увеличивал во мне и без того наполнявшей меня безумной тревоги; да, он был невыносим, но и невыносимо несчастен, и когда его хватали под руки и почти без сопротивления вели за две стеклянных, запертых герметически двери, тащили, как медведя-шатуна, обратно в берлогу — чтобы он не докучал своим безумием нам, всего лишь полубезумным людям — тогда из глотки его вырывался