Бархатная кибитка - Павел Викторович Пепперштейн

Бархатная кибитка читать книгу онлайн
Новый роман Павла Пепперштейна, на первый взгляд посвященный описанию собственного детства. На самом деле этот роман представляет собою опыт изучения детства как культурного феномена. Различные типы детств и отрочеств (английское детство, французское, позднесоветское, русско-дворянское, скандинавское) так или иначе появляются в этом повествовании. Детство осторожно крадется по тонкой линии между мирами. В том числе между мирами литературных традиций и пространством литературного эксперимента. В последних главах выясняется, что роман представляет собой испытание нового жанра, которому автор присвоил название «эйфорический детектив».
Иногда я все же клал на ладонь те две монеты, с которых началось мое нумизматическое увлечение. Но теперь даже эти монеты открывались мне заново, я видел их новым зрением, и в луче этого нового зрения и нового понимания орел, сжимающий змею, уже не казался мне символом победы Добра над Злом. Теперь этот орел со змеей казался мне зашифрованным изображением человека, сжимающего в руках свой собственный возбужденный член.
Глава тридцать первая
Кружок Юрия Матвеевича
Как-то раз я лежал рядом с прекрасной девушкой. Синий утренний свет осторожно обнимал наши распластанные тела, а мы медленно приходили в себя после любовной ночи, в чьих недрах мы одарили друг друга множеством великолепных излишеств – почти всем, чем могут осчастливить друг друга два молодых тела разного пола, два тела, взбудораженные разнузданными фантазиями, относительно коих мы наивно полагали, что такое еще никогда и никому не приходило в голову. Мы были искренне убеждены, что в ту ночь нам удалось изобрести совершенно новые формы сопряжения двух оголтелых организмов, хотя впоследствии нам довелось узнать, что в такие игры мальчики и девочки играют с тех пор, как у них вообще появились тела.
В тот рассветный час («час нектара», как называют маги это промежуточное и перламутровое время суток) я попросил ее рассказать мне что-нибудь о ее ранних годах, поведать какое-либо воспоминание. Девочка происходила из образованной семьи, и почему-то она рассказала мне, как в эпицентре счастливого детства посещала вместе с дедушкой некий меломанский кружок, как бы компанию таких загадочных вагнерианцев. Скорее всего, в этих вагнерианцах не было ничего загадочного, но ее сознанию они показались таинственными. Должно быть, мой мозг пребывал в то утро в крайне впечатлительном состоянии, и рассказ этой девочки чем-то поразил меня. К тому же в ряду описанных ею меломанов я узнал одного своего знакомого. Впрочем, допускаю, иной слушатель не усмотрел бы в этом рассказе ничего поразительного.
Вскоре после того рассвета я записал этот рассказ, придав ему ту литературную форму, которую мое тогдашнее сознание полагало уместной. Итак…
Однажды я укусила дедулю за его морщинистый локоть, а после прошептала в его большое ухо:
– Помнишь, старикан, как ты водил меня в гости к своим друзьям, которые с ума сходили от музыки Вагнера?
– Конечно, помню! – отозвался дедушка. – У моего друга Юрия (он умер несколько лет назад) случались меломанские вечеринки. И мы с тобой ходили к нему на Садово-Черногрязскую, и все сидели так приятно, разговаривали и слушали музыку. Ты еще совсем мала была тогда, но тебе нравились эти вечера.
Персонажи этого кружка казались мглистыми, но только частично – так портрет с тщательно прописанными чертами лица, с бережно выписанным лорнетом на шелковой ленте, ближе к краям погружается в туман. Не потому ли все они обожали яркие металлические значки, которые или вертели в руках, или прикалывали к лацканам своих пиджаков?
В темном уголке дивана устраивался обычно Левиафантов – мне кажется, там от него остался замасленный след, и до сих пор над этим местом висит столб теплого, сладко-жирного запаха. В его повадках я замечала что-то небрежное и роскошно-римское, его большие красивые белые руки подошли бы и католическому прелату, и развратному гурману загнивающей античности. Но на самом деле это был человек православного толка, происходивший из семьи священника, – иногда он рассказывал живописные подробности своего детства. Однако его детство испарилось давненько, а сам Левиафантов слонялся, отражаясь исполинским монстром в зеркалах оперных фойе. Причмокивая своим крупным вампирическим ртом, он нередко слюнявил рассказец о том, как ему пришлось осознать, что его пристрастие к Вагнеру есть не что иное, как сублимированное православие. В рассказе фигурировали: церковная свечка, нательный крест, высохший лимон, какая-то голодная собачка и прочие одновременно трогательные и в то же время навевающие озноб детали. Высокорослый, он появлялся всегда в одной и той же зеленой фуфайке, которая оставляла на виду его массивную, смуглую шею. С открытой шеей приходил он и в сильный мороз. Видимо, отличался крепким здоровьем. Он устраивался в своем уголке дивана таким образом, что его тучные огромные колени, туго затянутые в модные на тот момент серебристые брюки клеш, громоздко выдавались вперед, так что в тесной комнате мимо этих колен всегда приходилось пробираться. Он обожал, когда его угощали водкой и сладостями, но хозяин дома Юрий Матвеевич не всегда потчевал гостя, а если и потчевал, то не сразу, а где-нибудь к концу вечера. Конечно, о Левиафантове, в силу его полурастворенности в прошлом, трудно сказать что-либо более определенное, но одно ясно: это был человек очень добрый. Он всегда пользовался случаем, чтобы притянуть меня к себе, когда я оказывалась в комнате. Делал он это очень свободно и естественно: не вставая с дивана, протягивал огромную руку за мной и, найдя, ласково загребал и сажал на колени. Весь его облик вопил о сладострастии. Сквозь тонкую ткань платья я ощущала его мятежный половой орган. При этом он мягко улыбался и смотрел на меня своими слегка кровянистыми, светло-коричневыми глазами. Он смотрел печально, словно безнадежно сочувствуя, – так всегда смотрят на детей очень добрые люди. Я расшифровывала этот взгляд так: «Лара, Ларочка, детонька, как же это? Как же это ты такая маленькая, беззащитная, веселенькая – и вдруг умрешь?» Я вовсе не испытывала тягостных чувств, ловя на себе этот взгляд, напротив, мне нравилась эта жалость, ведь я и сама жалела себя подобным же образом. Особенно остро это чувство испытывалось в какой-нибудь счастливый и беспечный момент, например летом, на велосипедном вираже, когда в скорости, в роении солнечных пятен, в мерцании ветреной листвы я почти теряла себя, почти исчезала на лету, почти достигала сладостного растворения во Всеобщем, – тогда меня вдруг охватывала непереносимая жалость, потому как в эти моменты я отчетливо ощущала неизбежность своего исчезновения, но жалость моя