Перелом. Книга 2 - Болеслав Михайлович Маркевич

Перелом. Книга 2 читать книгу онлайн
После векового отсутствия Болеслава Михайловича Маркевича (1822—1884) в русской литературе публикуется его знаменитая в 1870—1880-е годы романная трилогия «Четверть века назад», «Перелом», «Бездна». Она стала единственным в своем роде эпическим свидетельством о начинающемся упадке имперской России – свидетельством тем более достоверным, что Маркевич, как никто другой из писателей, непосредственно знал деятелей и все обстоятельства той эпохи и предвидел ее трагическое завершение в XX веке. Происходивший из старинного шляхетского рода, он, благодаря глубокому уму и талантам, был своим человеком в ближнем окружении императрицы Марии Александровны, был вхож в правительственные круги и высший свет Петербурга. И поэтому петербургский свет, поместное дворянство, чиновники и обыватели изображаются Маркевичем с реалистической, подчас с документально-очерковой достоверностью в многообразии лиц и обстановки. В его персонажах читатели легко узнавали реальные политические фигуры пореформенной России, угадывали прототипы лиц из столичной аристократии, из литературной и театральной среды – что придавало его романам не только популярность, но отчасти и скандальную известность. Картины уходящей жизни дворянства омрачаются в трилогии сюжетами вторжения в общество и государственное управление разрушительных сил, противостоять которым власть в то время была не способна.
Она подняла крючок двери, полуоткрыла ее, быстро вытащила из кармана горсть кусочков разломанного сухаря и кинула ее на террасу.
– Благодать, милая, тёпло стало так, благорастворение… Надели бы вы калошки, ангельчик мой, да на воздух вышли…
Александра Павловна Троекурова, к которой относились эти слова, не отвечала. Она медленно, механически шагала, опустив голову и слегка сожмурив глаза, по длинному протяжению гостиной, от дверей в сад к окнам, выходившим на двор, и обратно… Они с Лизаветой Ивановной за эти последние ненастные дни приняли привычку приходить сюда каждый день после завтрака, и молодая мать, ввиду кормления Васи, регулярно совершала здесь, повинуясь предписанию доктора, свой «гигиенический», очень наскучавший ей «моцион».
– Право бы вышли, золотая моя, – повторила Лизавета Ивановна, – Николай Иваныч, сами знаете, «первым делом, говорит, воздухом пользоваться надо вам»…
Александра Павловна все так же механически повернула в ее сторону:
– Пойдемте, все равно… – как бы нехотя выговорила она.
– А погодите ж, ангел мой, так нельзя, сыро. Я вам вот сейчас обуться и одеться принесу потеплей…
Но в то же время в комнату вошла с ботинками на двойной подошве в одной руке и бурнусом барыни на другой догадливая Анфиса.
– Может, в сад выйти вздумаете? – сказала она с улыбкой. – Бабье лето зачинается, распречудесная погода сделалася.
Александра Павловна ответила ей благодарным взгдядом. «Какие обе они чудесные, жалеют и холят меня, – подумала она… – Кроме них и некому теперь», – пронеслось тотчас затем у нее в мысли с болезненным сжиманием сердца…
Она переменила обувь, окуталась в бурнус, прикрыв голову капюшоном, и вышла в сопровождении Лизаветы Ивановны на террасу.
Стало действительно так тепло и тихо, что она капюшон этот отбросила тут же с головы за спину и широко вдохнула в себя живительную струю свежего воздуха. Большие печальные глаза ее загорелись на миг, устремившись вдаль.
– Ах, как хорош Божий свет, – как бы невольно и негромко вырвалось у нее из груди, – одни только люди его портят…
– Людям прощать надо, ангел мой! «Не ведают бо, что творят», – сказано, робко и нежно воззрившись ей в лицо, тихо проговорила ее маленькая приятельница.
– Не могу! – неудержимо и обрывисто вымолвила на это молодая женщина и спустилась с террасы в аллею.
Но гулять оказывалось не совсем удобным: ноги их вязли в разжиженной четырехдневным дождем почве; с падающими с деревьев листьями неслись им в лицо холодные брызги… Они вернулись, не пройдя и ста шагов.
Но идти в комнаты не хотелось. Александра Павловна уселась на успевшую уже просохнуть скамью у самой стены дома и погрузилась опять в свое немое раздумье.
Она не выходила из него теперь… Она, после того как «узнала все», в один из первых дней по отъезде Киры, под гнетом нестерпимой муки, почувствовала неодолимую потребность «выплакаться пред родною душою», – и поспешно вытребовала к себе Лизавету Ивановну… Но когда приехала та, встревоженная безотчетным предчувствием несчастия с ее «ангелом небесным», Александра Павловна осталась нема. Она кинулась на шею маленькой особы, едва успела она войти в комнату, разрыдалась истерическим рыданием… «Что с вами, голубушка вы моя, золотая, ненаглядная?» – допрашивала ее та, вся дрожа от тревоги и жалости. Она не ответила и только руками замахала, как бы приглашая ее не спрашивать… И так не узнала бы ничего Лизавета Ивановна, если бы не рассказала ей Анфиса.
«Мое горе, – я с ним одна и справлюсь», – незыблемо стояла на этом решении молодая женщина. Причина этого горя ни для кого не была тайной кругом нее, она знала, – но она почитала недостойным себя, почитала оскорблением той святыни прошлого, неугасаемый огонь которой помимо ее воли упорно теплился в глубине души ее, заговорить с другими о том, как беспощадно поругана была эта святыня, как стыдилась теперь она своего прежнего «безумного» счастия, своего «идолопоклонства» пред человеком, «которого она более уважать не может…» Но она давно ли свято и слепо верила, любила этого человека, этого мужа, этого отца ее детей – и не могла, не хотела, «не должна была наконец», признавала она, допустить теперь малейшее слово порицания ему из чьих бы ни было уст. «Я молчу – уважайте это молчание!» – как бы говорил весь ее дышавший теперь какою-то печальною величавостью облик, сказывали ее вдумчивые и строгие глаза… Сама она никогда не произносила имени мужа и с замечательным тактом умела предупреждать всякий повод к упоминанию о нем другими, не принимала, под предлогом нездоровья, никаких посещений, не допускала служить на занимаемой ею половине никого, кроме Анфисы, из многочисленного персонала слуг в доме и проводила весь день в детской, переступая за порог ее не иначе, как для предписанных ей доктором Фирсовым прогулок «с гигиеническою целью…» Темные тени бежали от нее на все ее окружавшее. Полный недавно движения и звуков дом Всесвятского глядел теперь каким-то обиталищем мрачных молчальников… И только маленькая Лизавета Ивановна, поместившаяся в «шкапной» Александры Павловны, рядом с комнатой Анфисы, вела по ночам, сидя на кровати своей синеокой «другини», долгие и таинственные с нею беседы о «соблазне, смутившем мирное житие честного дома сего…» «И все-то его, врага человеческого, рук дело, милая, и смущает он же опять теперича грехом уныния и ее душу чистую, душу страдалицы нашей неповинной», – плача и тоскуя об этой ей дорогой душе, шептала она своим детски-лепечущим голоском…
Более практическая по природе своей Анфиса не ограничивалась этими слезами участия и сетованиями на случившееся. Она неустанно прикидывала в сообразительной голове своей, «как бы этому самому горю помочь», принимая к основанию своих рассуждений и упований на это одно «удивительное» известие, сообщенное ей управляющим завода во Всесвятском, получившим его в свою очередь из прямого источника, – из московской конторы Бориса Васильевича. Из этого известия оказывалось, что княжна Кира Никитишна уехала в Петербург на другой же день после приезда в Москву и что сам Борис Васильевич прожил там после того еще четыре дня, пока не выехал в тот же Петербург. «Хоть и в то же место, да не вместе, значит – не в одно время, не прямо в собственном экипаже, за границу», – как передавал ей «подлец этот», Троженков, соображала Анфиса, строя та этих данных свои особые догадки, о которых из осторожности, не доверяя вполне говорившему в ней чутью, лишь далекими еще намеками сообщала она
