Живые картины (сборник) - Полина Юрьевна Барскова

Живые картины (сборник) читать книгу онлайн
Для окончательно свободного и окончательно одинокого «экзистенциального» человека прощение – трудная работа. Трудная не только потому, что допускает лишь одну форму ответственности – перед самим собой, но и потому, что нередко оборачивается виной «прощателя». Эта вина становится единственной, пусть и мучительной основой его существования, источником почти невозможных слов о том, что прощение – и беда, и прельщение, и безумие, и наказание тела, и ложь, и правда, и преступление, и непрощение, в конце концов. Движимая трудной работой прощения проза Полины Барсковой доказывает этими почти невозможными словами, что прощение может быть претворено в последнюю доступную для «экзистенциального» человека форму искусства – искусства смотреть на людей в страшный исторический мелкоскоп и видеть их в огромном, спасающем приближении.
Большая часть его сказок – об охоте и о погоне, о смертельной опасности и борьбе.
Но всего поразительнее тон: никакой сентиментальности, никакого сочувствия к преследуемому и падшему. Всякая смерть, всякая жестокость – в природе вещей.
«Если ты убьёшь птицу с металлическим кольцом на ноге, сними это кольцо и пошли его в центр кольцевания. Если поймаешь птицу с кольцом, запиши выдавленные на кольце буквы и номер. Если не ты, а твой знакомый охотник или птицелов убьёт или поймает такую птицу, расскажи ему, что надо с ней сделать». Никого не жалко, каждый охотник всегда прав в своём желании знать и хватать и лишать жизни – превращать в чучельце. Всякой жертве предоставляется шанс на спасение, утверждает Бианки, и жалким дураком будешь, не воспользовавшись своим, не угадав его.
«Порыв»
Сначала все эти слова и тени птиц и рыб и великан с голосом карлика во мне были бесформенны и, впервые завязавшись, выглядели так (тогда ещё только кончалась осень, и в тёмном Амхерсте повсюду охали неизвестно откуда en masse взявшиеся совы):
Грузный-грозный вакхоподобный писатель Бианки
Суёт свои вздутые пальчики в нехорошие ранки
Мёрзлой земли и оттуда (откуда)
Ему натекает прибыль-смысл-утешение-чудо,
Пьяный трезвый слабый напыщенный,
он знает каждый
Узелок-корешок, он пишет, почти как рыщет.
Замирающий лес суёт ему в горло влажный
Ветра ворс – чёрный ящик
Ночного неба на грани зимы.
.............
Что ты успел до наледи стал собой?
Что ты успел до наледи стал совой?
Что ты успел до наледи стал вдовой?
Тут автор засыпает – и совы тоже. Автору снятся стихи другого автора:
Грянул ветер из-под яру,
Рябь погнал под берега, —
Краснозобую гагару
Ражим свистом напугал.
Сбил над рощею сороку,
Взвился к небу, в речку пал —
И в волнах ее глубоко
Захлебнулся и пропал.
Лучше всего у него получается следить за птицами.
Записки орнитолога
Зачем Виталий Бианки поехал в блокадный Ленинград, как туда попал, – нам объясняют невнятно: то ли помочь едой ленинградским товарищам, то ли поискать еды у ленинградских товарищей (обе версии удивляют), то ли посмотреть, то ли себя показать, то ли себя наказать. По возвращении слёг и лежал.
Записи в дневнике так и показывают:
6 апреля. Лежал.
7 апреля. Лежал.
8 апреля. Лежал.
Однако всё увиденное-услышанное хорошо записал и хорошо (то есть до самой своей смерти) спрятал. Берусь утверждать, что среди визитёров в блокаду натуралист-дилетант Бианки оказался описателем наиболее подходящим, чутким и методичным: то, на что смотреть было невозможно, осмотрел и категоризировал. При этом записки его – вполне опубликованные теперь – своего читателя, конечно, не нашли.
Пронеслись очередным отвратительным залпом из 1941-го – из тех, от которых, кажется, современники так же пытаются увернуться, как их злосчастные предшественники пытались увернуться от снарядов на блокадных улицах, столь хорошо видных и известных немецкому лётчику.
Бианки – как не(у/за)давшийся, но всё же учёный – распределил свои впечатления по феноменологическим рубрикам: блокадный стиль, блокадный юмор, блокадное бесчувствие, блокадная улыбка, блокадный язык, вид блокадного города, блокадное женское, блокадные евреи – то есть за две недели он понял то, что нам ещё только предстоит сформулировать: что блокада есть особая цивилизация со всеми чертами, присущими человеческим сообществам.
Улыбаются здесь так-то.
Торгуют здесь так-то.
Боятся здесь так-то, а уже не боятся вот так.
Шутят здесь так – и здесь, что любопытно и полезно для нашего скрипта, они встречаются: Бианки цитирует Шварца как одного из главных блокадных шутников – притом что Шварц покинул город в декабре, мы можем заключить, что шутки эти дотянули в городе до весны – не растаяли (в городе вообще ничего не таяло).
Да, вот тут-то они и встретились – два противоположных сказочника ленинградской поры, два волшебных превращателя и дидактика. У одного: медведь, дракон, у другого: светляки, синички, землеройки – сплошь метафоры блокадного бытия. Сами они, превращённые своей порой в нелепых выдумщиков-сказителей, вынужденных камуфлировать жуткие и прелестные свои наблюдения человеческой природы.
Блокадный шутник Шварц создал в конце главную из доставшихся нам книгу о явлении «ленинградская литература середины советского века» – свою телефонную книгу (иначе – амбарная), кунсткамеру душевных уродств и поражений. Среди прочих жертв века там на букву «Д» является кардиолог, человек со сгоревшими руками. Его пациент Шварц, глядя на эти слишком розовые, нежные, блестящие руки, размышляет: «У него во время опытов взорвался кислородный баллон, дверь заклинило, и он пытался открыть горящие створки руками. Руки были обожжены так тяжело, что их едва отходили. Считается одним из лучших кардиологов города. Его били смертным боем по причинам, далеко отстоящим от науки, но образовались ли в душе его места, столь же деформированные, как кожа на руках, – не разглядеть». Вот чего именно ему хотелось – разглядеть, увидеть внутрь.
Блокада оказывается всё же главным событием шварцевского ленинградского века – притом что он выбирает, собирается всё время говорить о Терроре, это его главная сознательная задача. Его сносит в последовавшую за Террором блокадную зиму – он не может себя контролировать, не может не говорить о ней. Та зима для него освещает и объясняет всё и всех, притом что предшествовавшие чистки всё запутали, сделали мутным. Чуть ли не каждая тема, каждая фигура, каждый персонаж телефонной книжки – напоминают ему ту зиму, стаскивают его туда: он вспоминает крыши, бомбы, бомбоубежища, лица и разговоры соседей по тьме, и главное – провал своего желания тогда же, немедленно, по свежим ещё словам написать обо всём этом, провал своей пьесы, в которой он пытался описать главное впечатление – бесконечную блокадную ночь: «Мы спустились в самый низ лестничной клетки и встали в угол, как ведьмы какие-нибудь, а самолёты, со своим машинно-животным завывом, всё не унимались, кружили, кружили и с каждым заходом сбрасывали бомбы. Выстрел – и, в случае
