Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин

Русские, или Из дворян в интеллигенты читать книгу онлайн
Девятнадцатый век не зря называют «золотым» веком русской литературы. Всего через два года после смерти Д. И. Фонвизина родился А. С. Грибоедов, еще через четыре года на свет появился А. С. Пушкин, еще год — Баратынский, и пошло: Тютчев, Гоголь, Герцен, Гончаров, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Некрасов, Островский, Щедрин, Лев Толстой… Завязалась непрерывная цепь российской словесности, у истоков которой стояли Державин и Фонвизин. Каждое звено этой цепи — самобытная драгоценность, вклад в сокровищницу мировой литературы. О жизни и творчестве тех, кто составил гордость нашей культуры, о становлении русской интеллигенции рассказывает известный писатель С. Б. Рассадин.
В русском трагизме есть что-то схожее с русским романтизмом (смотри главу о Василии Андреевиче Жуковском), которого в западном понимании у нас попросту не было. Русский трагизм — всегда разрыв и разлад, как, если не выходить из тесных границ этой книги, было у того же Жуковского, Батюшкова, Тютчева, Бенедиктова, Лермонтова, Некрасова, Достоевского. Разлад между индивидуумом и недружелюбным миром? Как же без этого, но немедленно переходящий в разлад с самим собой. Не столько разлом, сколько надлом, и когда добросовестнейший исследователь Иннокентия Анненского А. В. Федоров упрекает исследуемого: пессимист, мол, слишком занятый темой умирания и смерти, к тому же «камерный» поэт, имеющий, сравнительно, скажем, с Блоком, «гораздо более узкий круг мотивов и личных переживаний», хула выразительнее иных похвал. Анненский в самом деле ищет трагизм внутри самого себя — как это станет привычным для русского интеллигента с его природными «комплексами».
Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней!
Допустим, стихотворение «Старые эстонки» как раз выходит из вышеозначенного «круга», ведя речь о расстрелянной в 1905 году демонстрации в Ревеле-Таллине, но обычно не нужно поводов, приходящих извне, дабы казнить себя за чужие вины. Казнь и мука самопроизвольны.
«Мученик красоты» — была озаглавлена одна посмертная статья об Анненском, а могла бы и: «Мученик идеала».
Из заветного фиала
В эти песни пролита,
Но увы! не красота…
Только мука идеала.
Эпиграф к первому — и единственному при жизни — сборнику стихов «Тихие песни» (1904).
Вспоминается, не может не вспомниться: «Красота спасет мир… Идеал дал Христос». И коли так, чего же, рассуждая по-обывательски, мучиться? Уповай! Надейся!
Однако мучились — и Достоевский, и Анненский: не зря я выбрал эпиграфом — уже для этой главы о нем — строки о музыке-муке.
Тут ведь даже не «муки творчества», традиционно сопровождающие сладостный творческий процесс, оттеняющие, подчеркивающие его сладостность; нет, само творчество мучительно. И любовь — мука: не надо же объяснять, что слияние смычка и струн есть метафора соединения душ и тел. И эротика — тоже: «Лишь солнце их нашло без сил на черном бархате постели» — то ли изнеможение, то ли смерть.
И вера — в идеал, данный Христом, — тоже мука: «Я потерял Бога…»
Мало того. У Анненского — не просто трагическое, мучительное мировосприятие. У него и трагизм и мука доходят до степени мазохизма: до какого-то жадного любопытства к процессу муки и самомучительства. Так в «Смычке и струнах». Так в «Старой шарманке»:
Небо нас совсем свело с ума:
То огнем, то снегом нас слепило,
И, ощерясь, зверем отступила
За апрель упрямая зима.
..Лишь шарманку старую знобит,
И она в закатном мленьи мая
Всё никак не смелет злых обид,
Цепкий вал кружа и нажимая.
И никак, цепляясь, не поймет
Этот вал, что не к чему работа,
Что обида старости растет
На шипах от муки поворота.
Но когда б и понял старый вал,
Что такая им с шарманкой участь,
Разве б петь, кружась, он перестал
Оттого, что петь нельзя, не мучась?..
Однажды Николай Заболоцкий, обосновывая в устном споре свою нелюбовь к Фету, опроверг и прелесть приведенных его оппонентом строк о бабочке: «Ты прав: одним воздушным очертаньем я так мила, весь бархат мой с его живым миганьем — лишь два крыла…»:
— Вы рассматривали когда-нибудь бабочку внимательно, вблизи? Неужели вы не заметили, какая у нее страшная морда и какое отвратительное тело?
Это спор эстетический. По сравнению с Фетом, гармонизирующим сущую реальность — но уже с усилием, без пушкинской легкости, — у Заболоцкого принципиально иная оптика. Как и у Анненского, какой он там ни эллинист. Образ шарманки, продолжающей делать свое старинное дело, нагружен, чуть не перегружен деталями, увиденными «вблизи»: этот вал, эти шипы…
Механик, да и только!
«Я завожусь на тридцать лет…» Завожусь — как будильник! «В работе ль там не без прорух, иль в механизме есть подвох…» В механизме, который если не разбирают, то кропотливо исследуют, как исследуют лишь себя самого! И в стихотворении «Лира часов» (то есть маятник, к слову, по правилам грядущего акмеизма, отнюдь не умозрительно воображенный, а деталь реальных часов, принадлежавших самому поэту — «в форме лиры и с маятником-лирой») этот маятник сопоставлен с собственным мающимся сердцем. Кем-то зачем-то — зачем? — вызванным к жизни:
И, грубо лишенная мира,
Которого столько ждала,
Опять по тюрьме своей лира,
Дрожа и шатаясь, пошла.
Как у Пушкина: «Кто меня враждебной властью из ничтожества воззвал?»…
Между прочим, та же «лира» неотступно явится в «Зимнем романсе», тот же маятник будет удручать в стихах, так и названных: «Тоска маятника»:
…Ходит-машет сумасшедший,
Волоча немую тень.
…Ходит-машет, а для такта
И уравнивая шаг,
С злобным рвеньем «так-то, так-то»
Повторяет маниак…
В общем, все то же: мука, тоска, трагизм существования. Чувства и состояния, заметим, еще вовсе не говорящие о значительности и самобытности того, кто их испытывает, — ведь есть и такие вещи, как обыкновеннейшее нытье или пессимизм из моды а-ля Грушницкий. И если все это — не об Анненском, то одно из доказательств истинности его трагизма та самая оптика. Содержательная сама по себе.
Как страшная морда бабочки, которую разглядел, не в пример Фету, Заболоцкий, характеризовала не только автора «Столбцов» (в которых находили влияние Циолковского и Вернадского, как, впрочем, и Филонова), но и его эпоху — не созерцания, а естествоиспытательства, не гармонии, а въедливого анализа, так настырное вглядывание в механизм… Шарманки, часов? Но ясно же, что — в механизм души, в механизм жизни и смерти, — это вглядывание говорит и о своеобразии самого Анненского, и о времени разлада, распада, разъятия, рубежа, предчувствуемой катастрофы.
Можно добавить, нельзя не добавить: