Читать книги » Книги » Проза » Русская классическая проза » Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин

Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин

Читать книгу Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин, Станислав Борисович Рассадин . Жанр: Русская классическая проза.
Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Название: Русские, или Из дворян в интеллигенты
Дата добавления: 19 сентябрь 2024
Количество просмотров: 80
(18+) Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних просмотр данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕН! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту для удаления материала.
Читать онлайн

Русские, или Из дворян в интеллигенты читать книгу онлайн

Русские, или Из дворян в интеллигенты - читать онлайн , автор Станислав Борисович Рассадин

Девятнадцатый век не зря называют «золотым» веком русской литературы. Всего через два года после смерти Д. И. Фонвизина родился А. С. Грибоедов, еще через четыре года на свет появился А. С. Пушкин, еще год — Баратынский, и пошло: Тютчев, Гоголь, Герцен, Гончаров, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Некрасов, Островский, Щедрин, Лев Толстой… Завязалась непрерывная цепь российской словесности, у истоков которой стояли Державин и Фонвизин. Каждое звено этой цепи — самобытная драгоценность, вклад в сокровищницу мировой литературы. О жизни и творчестве тех, кто составил гордость нашей культуры, о становлении русской интеллигенции рассказывает известный писатель С. Б. Рассадин.

Перейти на страницу:
— воля автора, твердо руководящая героем), — это шаг, который мог или даже был должен последовать за тем, что совершено в «Войне и мире».

Там своеволие Демиурга, Сверхличности устраняло из истории личность («просто» личность), отрицая ее способность влиять на ход событий. Здесь эта личность, то бишь Нехлюдов, произвольно гнулась-ломалась, подделывалась под упрямую тенденцию воскресения, что, увы, не могло не отразиться на художественной пластичности романа. Любящий Толстого, но беспристрастный (согласно Фадееву, который тут не ошибся, не желающий учить и учительствовать). Чехов говорил: «Конца у повести нет, а то, что есть, нельзя назвать концом. Писать, писать, а потом взять и свалить все на текст из Евангелия — это уж очень по-богословски».

Если тут и есть чему возразить, так это тому, что дело не только в конце. «Евангелие», «богословие» повлияли структурно, по сути, на весь роман — в целом и в принципе.

Ясно, что этот (этот!) «социалистический реализм», подлинный, органический, а не кем-то предписанный, есть усилие по переделке реальности. Даже — насилие над ней, пусть во славу добра, ради высшего идеала. Что доказывает: на протяжении века русской литературы личность писателя-демиурга переродилась.

Оглянемся назад. Ограничимся схемой, конспектом: начав с робости первых шагов, когда личность едва-едва о себе заявляла (прежде всего — в поэзии и, пожалуй, заметней всего — в поэзии Батюшкова), затем, обретя свободу всевластия в Пушкине (свободу всевластия — но в гармоническом согласии с миром), — эта личность к рубежу XIX–XX веков предстала уже готовой к революционной ломке истории.

О, конечно, ломке не «уличной», это уж сотворят без нее, но что творческой — безусловно. Ломке ради достижения недостижимой цели — а если недостижимость становится явной, если человечество не торопится пасть к ногам творца новой реальности (и новой веры), что ж! Остается — в лучшем, безобиднейшем случае — разочароваться в «художестве», отречься от собственных книг, обратиться к прямой проповеди.

Впрочем, великой, неуступчиво честной личности (Сверхличности) и этого мало. Требуется даже не проповедь, но поступок. И Толстой — «как просто»! — уходит из Ясной Поляны, чтобы встретить смерть в бездомности, отчего автор «Войны и мира», затем и «Воскресения» остается убийственно, прямолинейно логичен. Он до конца верен логике той тенденции, что им овладела, — в отличие от «двойственного» Достоевского, который, как ни старался, не сумел стать «хорошим», последовательным, состоявшимся «соцреалистом»…

Необязательный возглас: какое все-таки счастье, что у нас были, значит, и есть оба!

СМИРЕННЫЙ ЕРЕСИАРХ,

или РУССКИЙ РУССКИЙ

Николай Лесков

…Грибоедов мог бы сказать то же, что какому-то философу, давнему переселенцу, но все не афинянину, — сказала афинская торговка: «Вы иностранцы». — «А почему?» —  «Вы говорите слишком правильно; у вас нет тех мнимых неправильностей, тех оборотов и выражений, без которых живой разговорный язык не может обойтись, но о которых молчат наши грамматики и риторики».

Вильгельм Кюхельбекер

Поверим на слово Кюхле, что в Афинах торговки разговаривали, как лицейский профессор Кошанский; стоит того ради выражения «мнимые неправильности». Богатое выражение — и не на таких ли неправильностях держится часто своеобразие литератора?

Притом подчас даже и не совсем мнимых. Сын Дениса Давыдова полагал, например, что «часть поэтических вольностей его происходили от неумения ввести мысль в грамматическую рамку», ибо отец «далеко не был тверд ни в русской грамматике, ни в правописании». Учитель самого Гоголя уверял, что он «кончил курс в нежинской гимназии, но в ней ничему, даже правописанию русскому, не хотел научиться… и так выступил на поприще русской литературы… Я не обинуясь могу сказать, что он тогда не знал спряжений глаголов ни в одном языке». Словом: «От Гоголя менее всего можно было ожидать такой известности, какою он пользуется в нашей литературе. Это была terra rudis et incultа».

To есть: почва невозделанная и необработанная. Вот и ответ удивлению педагога.

С Лесковым, с его «буреметрами» и «мелкоскопами» — совсем иначе. Его почва кажется слишком возделанной, чрезмерно подвергнутой агрономическим ухищрениям — или, по крайней мере, казалась. «Чрезмерную (!) деланность языка» отмечал автор монографии о нем Аким Волынский; «exuberance», то бишь избыток «характерных выражений», видел в лесковской прозе и Лев Толстой, колебавшийся в оценке ее от одобрительности к раздраженности. Особенно доставалось «Полуношникам», повести или, по авторскому определению, «пейзажу и жанру» — и, кажется, доставалось не зря. Сам Лесков словно бы сознавал это, сетуя, что его, мол, ругают за манерный язык, но «разве у нас мало манерных людей»? И дескать, коли вся квазиученая литература изъясняется варварским языком, отчего бы на нем не говорить его героине-мещанке?

Аргумент не из сильных. Да, все эти «голованеры» (понимай: гальванеры), «рояльное» (конечно, реальное) воспитание, «Губиноты» (разумеется, опера «Гугеноты»), «агон» (вагон), «клюко» (клико) и т. д. и т. п. — все это как бы словоплетенье повествовательницы, бой-бабы Марьи Мартыновны, но, во-первых, оно в самом деле плотно до утомительности, недурно бы разредить, а во-вторых и в-главных… Ну что прикидываться? Не подслушанная невзначай Мартыновна, дорожная попутчица, а сам Николай Семенович Лесков — создатель этого сказа и всего своего стиля, которому после начнут подражать, как никакому, вероятно, иному (и никому этот стиль не поддастся, даже Замятину). И это его, лесковский мир, его, лесковская Россия могут — а в удачнейших случаях вроде бы даже должны — быть изображенными этой вязью. Его мир и его Россия, а никакой не Марьи Мартыновны.

Что касается «Полунощников», то, читая их, впрямь затоскуешь по стилю, не столь старательному. Вот, скажем, в трилогии про Бальзаминова мамаша этого симпатичного полудурка тоже ведь наставляет его, уча «манерным» словам. Не говори: «Я гулять пойду», это, Миша, нехорошо; лучше скажи: «Я хочу проминаж сделать». Коль человек или вещь какая не стоят внимания, как тут сказать? «Дрянь»? Неловко. Скажи: «Гольтепа»! Или — заважничает кто, а ему форс-то собьют, — это называется: «асаже».

И довольно. Островскому вовсе не обязательно, чтоб Бальзаминовы говорили только и именно так. Да и в «Бешеных деньгах» провинциальную дикость Василькова продемонстрируют нам единожды, зато крепко. Крепко, зато единожды:

«ЛИДИЯ. Вы знаете в Казани мадам Чурило-Пленкову?

ВАСИЛЬКОВ. Когда же нет!

ЛИДИЯ. Она, говорят, разошлась с мужем. ВАСИЛЬКОВ. Ни Боже мой!

ЛИДИЯ. Подворотникова знаете?

ВАСИЛЬКОВ. Он мой шабёр».

Опять-таки — всё. Этого хватит, чтобы аристократка Лидия обожгла медведя выразительным взглядом, тот сконфузился, а остряк Телятев получил возможность сказать про него, что он «очень долго был в плену у ташкентцев». После этого на протяжении всей пьесы «ни Боже мой» мелькнет, кажется, всего один

Перейти на страницу:
Комментарии (0)