Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин

Русские, или Из дворян в интеллигенты читать книгу онлайн
Девятнадцатый век не зря называют «золотым» веком русской литературы. Всего через два года после смерти Д. И. Фонвизина родился А. С. Грибоедов, еще через четыре года на свет появился А. С. Пушкин, еще год — Баратынский, и пошло: Тютчев, Гоголь, Герцен, Гончаров, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Некрасов, Островский, Щедрин, Лев Толстой… Завязалась непрерывная цепь российской словесности, у истоков которой стояли Державин и Фонвизин. Каждое звено этой цепи — самобытная драгоценность, вклад в сокровищницу мировой литературы. О жизни и творчестве тех, кто составил гордость нашей культуры, о становлении русской интеллигенции рассказывает известный писатель С. Б. Рассадин.
Талант, избранничество, единственность — это ли не самая крамольная форма «частной собственности»? Но — «товарищество или артельное учреждение»… Разве Христос с учениками — не идеальный прообраз этого?
Алексей Сергеевич Суворин записал в дневнике о намерениях Достоевского насчет Алеши Карамазова: «Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером. Он (Алеша. — Ст. Р.) совершил бы политическое преступление. Его бы казнили. Он искал бы правду и в этих поисках, естественно, стал бы революционером».
«Естественно»! Проклятая закономерность российской истории!.. И далее — он же, Суворин: «Алеша Карамазов должен был явиться героем следующего романа, героем, из которого он (Достоевский. — Ст. Р.) хотел создать тип русского социалиста, не тот ходячий тип, который мы знаем и который вырос вполне на европейской почве…»
То есть Алеша — социалист в истинно русском, а если выразиться точнее, в истинно «Достоевском» понимании.
Впрочем, мало ли какие замыслы и герои возникают в воображении богатых фантазией литераторов? И необычность здесь не в характере, даже не в намеченной эволюции того же Алеши, а в могучей целенаправленной воле его создателя, который решил не слишком считаться с «жизнью как она есть» и с тем, что «бывает в жизни». Он принуждает кротчайшего своего героя, совсем для того не приспособленного, стать, коли нужно, революционером. И пойти, коли нужно, на казнь.
Кому нужно? Ему, Достоевскому.
Не принудил? Не получилось? Не успел написать продолжения «Карамазовых»? Да, к сожалению. То есть — к сожалению, не успел. Надо думать, однако, что и не сумел бы исполнить замысел, — это уже к счастью, а представление о том, как преобразился бы, как трансформировался первоначальный замысел, дает творческая история «Бесов»; от памфлета к Ставрогину. От нацеленности к неуловимости.
Это — Достоевский. Как о нем было сказано полузабытым критиком, «гениальный писатель», одаренный любовью ко всем и вся, и одновременно «желчный экстатик». Соответственно «экстатична» судьба Алеши, во всяком случае та, что была предначертана ему своевольным автором. А у Толстого, у «певца устоявшегося», все — не менее соответственно — устоявшееся. Завершенное. И потому в нем тем более есть основания разглядеть то же — социалистическое! — преображение «первой реальности».
Классик советского (!) соцреализма Александр Фадеев говорил, по воспоминаниям Ильи Эренбурга, о «недостаточности» Чехова по сравнению именно с Львом Толстым (об «ущербности» Достоевского сравнительно с ним же и толковать нечего):
«Как он может научить? Он и не хотел учить… Вот Толстой понимал назначение литературы, он был учителем. Конечно, мы теперь рассуждаем иначе, но я преклоняюсь перед романом, который обычно считают неудавшимся: Толстой напи-С сал «Воскресение», чтобы доброе начало победило».
Затем Фадеев (добросовестный продолжатель Толстого на своем политическом и художественном уровне и, уж во всяком случае, его прилежнейший ученик в отношении стиля) добавит то, что только и мог добавить: «…гений должен служить добру, гуманизму. А в наш век это значит подчинить себя строительству коммунизма». Но о «Воскресении» он сказал верно, и выражение «подчинить себя» также с нечаянной верностью определило характер работы Толстого над этим романом.
Да, сравнительно с «Войной и миром» «Воскресение» — роман неудавшийся. Хотя как сказать. С одной стороны, Толстой не потерпел здесь того самого счастливого поражения, о котором я говорил в связи с «Бесами», а с другой… «Но пораженье от победы ты сам не должен отличать»; сказано о «тебе» (о себе), о художнике, но отчасти применимо и к нам, рассуждающим о нашей великой словесности. Короче, скажем о «Воскресении» так: просто этот роман — произведение, созданное в соответствии с совершенно иной системой взглядов, чем «Война и мир».
Хотя опять-таки — как сказать. Так уж и совершенно? Подумаем…
Что такое «Война и мир»? Это — эпос.
Что такое «Воскресение», где князь Нехлюдов, потрясенный превращением соблазненной им девушки в вульгарную проститутку, сам преображается по велениям христианства и заповедям Христа? Если вспомнить о поэзии, об области, в которой возникал «настоящий» эпос, то — сравнительно с ним — «Воскресение» словно бы лирика. Только принявшая тяжеловесную форму романа. До такой степени все, что там происходит, зависит от своеволия авторской личности. От ее меняющегося — и переменившегося — самоощущения.
Но прежде договоримся, что такое эпос по-русски.
«Сам Лев Николаевич сказал Горькому о «Войне и мире»: («Без ложной скромности — это как «Илиада». Но ведь с «Илиадой» сравнивали, бывало, и «Мертвые души», что вырвало саркастический смех Белинского, который считал гоголевскую поэму скорее разоблачением самодержавной России. «…Древний гомеровский эпос» — именно это в похождениях Чичикова увидел Константин Аксаков, а Белинский, хотя и принял определение «эпос», настаивал тем не менее, что Гомер тут решительно ни при чем. Что в «Мертвых душах» «отразилась сама современная жизнь». Стоило ли, однако, спорить? Да, «современная жизнь» — а какая же еще? Не жизнь же Ахилла и Агамемнона. Но и само имя Гомера — более чем просто лестная аналогия.
Когда в истории того или иного народа возникает потребность собрать воедино эпические сказания и, возможно, в дать им имя единого автора (того же Гомера), это означает следующее. То, что составляет основу любого эпоса, национальная мифология, перестает быть мифологией. Тем, во что веруют с почти религиозной буквальностью — или даже без оговорки «почти». Мифология становится всего лишь литературой.
Значит — игрой. В смысле высоком, подразумевающем внутреннюю свободу и возможность самоиронии (которая и есть одна из форм свободы). Не зря в «Илиаде» и «Одиссее» уже заметна ирония по отношению к мифам. Они пародируются, пусть еще полузаметно, а там появится и «Война мышей и лягушек», которая так непосредственно пародирует саму «Илиаду», что и ее авторство было приписывали Гомеру.
Конечно, читатели (слушатели) Гомера продолжали верить в богов, вмешивающихся в судьбы героев эпоса, — но и сами-то боги окончательно очеловечились. Стали персонажами эпоса — наряду со смертными людьми.
«Мертвые души» — как раз конец национальной мифологии. Или хотя бы начало конца. Разве ядовитейшая «История одного города» — не эпос, не наша «Война мышей и лягушек»? А «История государства Российского от Гостомысла до Тимашева» Алексея Толстого — с ее формулой, как бы и выявляющей нашу эпическую неподвижность или малоподвижность: «Земля наша богата, порядка в ней лишь нет»?..
Но дело не во вторжении пародии, разрушающей торжественность эпоса. (Во вторжении возможном, однако не решающем.)
Д. С. Лихачев писал, имея в виду древнерусскую литературу: «Герой ведет себя так, как ему положено себя вести, но положено не по законам поведения
