Том 4. Палата № 6 - Антон Павлович Чехов

Том 4. Палата № 6 читать книгу онлайн
Вопрос о роли идеологии в произведениях Чехова возник давно. «Ну какой же Чехов мыслитель? – всерьез говорили многие критики. – Талантливый писатель, и больше ничего». Парадокс в том, что Чехов так или иначе воспроизводит практически все распространенные среди современников-интеллигентов формулы жизни: поздненародническую идею терроризма в «Рассказе неизвестного человека»; теорию «малых дел» в «Доме с мезонином»; близкую Толстому идею опрощения жизни «трудами рук своих» в «Моей жизни»; философию исключительной личности, вознесенной над толпой и работающей для ее блага, в «Черном монахе»; философию беспросветного пессимизма, «мировой скорби» в «Огнях»; такую же поверхностную позицию скептицизма в «Палате № 6»; мировоззрение мирного «сциентизма» в «Скучной истории» и агрессивного социал-дарвинизма в «Дуэли». Чехов не решает вопроса об абстрактной ценности той или иной идеологической системы как таковой. Для него важно только то, что она не является конкретным жизненным ориентиром, абсолютной «нормой», на которую может без раздумий опереться каждый человек в своем духовном поиске: всякий раз жизнь оказывается мудрее и сложнее любой из таких объясняющих систем.
В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.
– Горе, горе нам, грешным!
По крыше он ходил так же свободно, как по полу. Несмотря на то что он был болен и бледен, как мертвец, прыткость у него была необыкновенная; он так же, как молодые, красил купол и главы церкви без подмостков, только при помощи лестниц и веревки, и было немножко страшно, когда он тут, стоя на высоте, далеко от земли, выпрямлялся во весь свой рост и изрекал неизвестно для кого:
– Тля ест траву, ржа – железо, а лжа – душу!
Или же, думая о чем-нибудь, отвечал вслух своим мыслям:
– Всё может быть! Всё может быть!
Когда я возвращался с работы домой, то все эти, которые сидели у ворот на лавочках, все приказчики, мальчишки и их хозяева пускали мне вслед разные замечания, насмешливые и злобные, и это на первых порах волновало меня и казалось просто чудовищным.
– Маленькая польза! – слышалось со всех сторон. – Маляр! Охра!
И никто не относился ко мне так немилостиво, как именно те, которые еще так недавно сами были простыми людьми и добывали себе кусок хлеба черным трудом. В торговых рядах, когда я проходил мимо железной лавки, меня, как бы нечаянно, обливали водой и раз даже швырнули в меня палкой. А один купец-рыбник, седой старик, загородил мне дорогу и сказал, глядя на меня со злобой:
– Не тебя, дурака, жалко! Отца твоего жалко!
А мои знакомые при встречах со мною почему-то конфузились. Одни смотрели на меня, как на чудака и шута, другим было жаль меня, третьи же не знали, как относиться ко мне, и понять их было трудно. Как-то днем, в одном из переулков около нашей Большой Дворянской, я встретил Анюту Благово. Я шел на работу и нес две длинных кисти и ведро с краской. Узнав меня, Анюта вспыхнула.
– Прошу вас не кланяться мне на улице… – проговорила она нервно, сурово, дрожащим голосом, не подавая мне руки, и на глазах у нее вдруг заблестели слезы. – Если, по-вашему, всё это так нужно, то пусть… пусть, но прошу вас, не встречайтесь со мною!
Я уже жил не на Большой Дворянской, а в предместье Макарихе, у своей няни Карповны, доброй, но мрачной старушки, которая всегда предчувствовала что-нибудь дурное, боялась всех снов вообще и даже в пчелах и в осах, которые залетали к ней в комнату, видела дурные приметы. И то, что я сделался рабочим, по ее мнению, не предвещало ничего хорошего.
– Пропала твоя головушка! – говорила она печально, покачивая головой. – Пропала!
С нею в домике жил ее приемыш Прокофий, мясник, громадный, неуклюжий малый лет тридцати, рыжий, с жесткими усами. Встречаясь со мною в сенях, он молча и почтительно уступал мне дорогу, и если был пьян, то всей пятерней делал мне под козырек. По вечерам он ужинал, и сквозь дощатую перегородку мне слышно было, как он крякал и вздыхал, выпивая рюмку за рюмкой.
– Мамаша! – звал он вполголоса.
– Ну? – отзывалась Карповна, любившая без памяти своего приемыша, – Что, сынок?
– Я вам, мамаша, могу снисхождение сделать. В сей земной жизни буду вас питать на старости лет в юдоли{275}, а когда помрете, на свой счет похороню. Сказал – и верно.
Вставал я каждый день до восхода солнца, ложился рано. Ели мы, маляры, очень много и спали крепко, и только почему-то по ночам сильно билось сердце. С товарищами я не ссорился. Брань, отчаянные клятвы и пожелания вроде того, например, чтобы лопнули глаза или схватила холера, не прекращались весь день, но тем не менее все-таки жили мы между собою дружно. Ребята подозревали во мне религиозного сектанта и добродушно подшучивали надо мною, говоря, что от меня даже родной отец отказался, и тут же рассказывали, что сами они редко заглядывают в храм Божий и что многие из них по десяти лет на духу не бывали, и такое свое беспутство оправдывали тем, что маляр среди людей всё равно что галка среди птиц.
Ребята уважали меня и относились ко мне с почтением; им, очевидно, нравилось, что я не пью, не курю и веду тихую, степенную жизнь. Их только неприятно шокировало, что я не участвую в краже олифы и вместе с ними не хожу к заказчикам просить на чай. Кража хозяйской олифы и краски была у маляров в обычае и не считалась кражей, и замечательно, что даже такой справедливый человек, как Редька, уходя с работы, всякий раз уносил с собою немножко белил и олифы. А просить на чай не стыдились даже почтенные старики, имевшие в Макарихе собственные дома, и было досадно и стыдно, когда ребята гурьбой поздравляли какое-нибудь ничтожество с первоначатием или окончанием и, получив от него гривенник, униженно благодарили.
С заказчиками они держали себя как лукавые царедворцы, и мне почти каждый день вспоминался шекспировский Полоний.
– А, должно быть, дождь будет, – говорил заказчик, глядя на небо.
– Будет, беспременно будет! – соглашались маляры.
– Впрочем, облака не дождевые. Пожалуй, не будет дождя.
– Не будет, ваше высокородие! Верно, не будет.
Заглазно они относились к заказчикам вообще иронически, и когда, например, видели барина, сидящего на балконе с газетой, то замечали:
– Газету читает, а есть небось нечего.
Дома у своих я не бывал. Возвращаясь с работы, я часто находил у себя записки, короткие и тревожные, в которых сестра писала мне об отце: то он был за обедом как-то особенно задумчив и ничего не ел, то пошатнулся, то заперся у себя и долго не выходил. Такие известия волновали меня, я не мог спать и, случалось даже, ходил ночью по Большой Дворянской мимо нашего дома, вглядываясь в темные окна и стараясь угадать, всё ли дома благополучно. По воскресеньям приходила ко мне сестра, но украдкой, будто не ко мне, а к няньке. И если входила ко мне, то очень бледная, с заплаканными глазами, и тотчас же начинала плакать.
– Наш отец не перенесет этого! – говорила она. – Если, не дай бог, с ним случится что-нибудь, то тебя всю жизнь будет мучить совесть. Это ужасно, Мисаил! Именем нашей матери умоляю тебя: исправься!
– Сестра, дорогая моя, – говорил я, – как исправляться, если я убежден, что поступаю по совести? Пойми!
– Я знаю, что по совести, но, может быть, это можно как-нибудь иначе, чтобы никого не огорчать.
– Ох, батюшки! – вздыхала за дверью старуха. – Пропала твоя головушка! Быть беде, родимые