Распознавания - Уильям Гэддис
Он умудрился вернуть причастное вино вместо виноградного сока, предписанного воздержанными старейшинами, однажды солнечным утром всколыхнув паству словами: — Впредь пей не одну воду, но употребляй немного вина, ради желудка твоего и частых твоих недугов{27}. Это огорчило тетю Мэй, и, хоть она и не взялась бы спорить со святым апостолом Павлом, в такие-то времена и подозревала того в бессилии превозмочь свое прошлое еврея Савла из Тарса, с таким-то носом святого Эдмунда да грязными невоздержанными привычками, которыми славятся евреи. В отличие от благотворительных дел тети Мэй и ее обществ, никогда не опускавшихся ниже шестидесятой параллели за исключением вылазок в темнейшую Африку, Гвайн тревожил всех тем, что находил достойные милосердия объекты не дале пределов досягаемости его голоса. Однажды вечером Джанет — девочку с тиком, склонявшим ее голову набок в заметных утвердительных движениях слабоумия, это воплощение слабины пуританской морали ее матери (вызванной продавцом хирургических бандажей из Нью-Йорка), — застали тискающейся с церковным уборщиком за органом после репетиции хора. Джанет родилась спустя несколько минут после смерти матери, что кое-кто, в их числе тетя Мэй, с самого начала считал дурным знаком. Инцидент за органом это только подтвердил, и тетя Мэй упомянула что-то насчет колодок и позорного столба, пожалев, что они вышли из моды. — Жаль, что нас всех лишили этого удовлетворения, согласился Гвайн. Она насторожилась. — Что это ты имеешь в виду? — Великого удовлетворения при виде наказания за поступок, на который, как мы знаем, способны и мы сами. — Но я… — Что может быть отраднее внешнего выражения нашего же зла? Когда другой страдает во искупление порочности нашего собственного воображения… — Хватит! воскликнула тетя Мэй, — У меня-то таких мыслей отродясь не было. — Тогда как ты можешь судить ее преступление, если сама не подвергалась искушению? спросил он тихо. — Ты… ты говоришь, как еретик, не сдержалась тетя Мэй, — еретик в собственной церкви и в собственной… и в собственной семье!., и вышла из комнаты.
Текст проповеди следующего воскресенья был взят из Нагорной проповеди (Матф. 7: 1), а Джанет стала кухаркой в хозяйстве преподобного Гвайна.
Хватало тех, кто благодаря проницательной натуре, нечасто развивающейся в подобных сообществах, заподозрил в его милосердии маску, за которой он таил чувство юмора в насмешке над ними. Из них был Городской Плотник. Он начал регулярно мелькать воскресными утрами в уголках церкви потемнее, приходя в полицейских подтяжках и рубашках, столь почтительно скромных, что они умудрялись скрыть даже обычно выступающую верхнюю пуговицу его подштанников.
Приходской дом представлял собой дощатое строение, внутри отделанное шпоном и темной бумагой. Большую часть окон первого этажа затемняли деревья. Пока хозяин разбирал багаж, характер дома менялся, впервые воплощаясь сообразно своей мрачности. Изображение сэра Галахада пера Уоттса в коридоре, ведущем в кабинет, сменилось небольшим распятием с зеркальцем на каждом луче. Зарянка, дрозд и голубая сойка (набитые дальним родственником, основавшим таксидермическую мастерскую в Новом Свете и в последний раз виденным в Музее естественной истории в Кейптауне, в Южной Африке, где он допивался до смерти в зале, полном застывшими пересмешниками своего авторства) уступили свою нишу обезображенному каменному истукану испанской святой Олайи. Картина с непритязательным оленем меж пустых деревьев сменилась репродукцией Брейгеля Старшего; а на пустой и невыцветший квадрат, образованный и прикрытый картиной «Чаща» (написанной давно упокоившейся старой девой из родни и теперь спасенной тетей Мэй), повесили безумие святого Антония.
В столовой под окном появился большой низкий стол. Это была жемчужина зачаточной коллекции, бесценная, хотя и оцененная — в сумму, безоговорочно выплаченную Гвайном старому итальянскому гранду, который расстался со столом тайно и с большой печалью. Крышка была оригиналом (хотя на итальянской таможне и потребовалось поюлить и подтвердить, что это фальшивка, чтобы вывезти из страны) — картиной Иеронима Босха, изображающей семь смертных грехов в средневековом (скверневековом, произносил преподобный с нечестивым светом в глазах) проявлении. Под накрывавшим крышку стеклом стоял Христос с поднятой покалеченной рукой, ниже — надпись: Cave, Cave, D‘ vidér[9]…
— Католический! — сказала тетя Мэй с анафемой в голосе. И добавила что-то о католическом — или испанском — тщеславии, явленном зеркальцами на концах распятия. Преподобный Гвайн счел разумным не объяснять их назначение.
Что до откровенно безбожной обезьяны, ей пришлось поселиться в сарае для телег.
Благо детства в том, что искажают нас больше всего, когда мы знаем меньше всего. В средневековом окружении дома Уайатт был возведен от горшка к куда более сановитым фарфоровым высотам и приучился ковырять в носу указательным пальцем, а не большим. Больше времени он проводил в четырех стенах, чем вне их, а в темных коридорах стояла прохлада, не поддававшаяся сменам времени года, — в тех проходах, где он часто попадался блуждающим без цели или просто стоящим неподвижно, глазея на волокна обшивки или на лепнину под потолком, прислушиваясь к поскрипываниям острых углов досок, снова и снова повторяя самому себе слова и фразы, а потом куда-то срываясь с места, словно за ним следят. Он мог стоять, пока его не потревожит открывшаяся позади дверь кабинета и нечленораздельный возглас отца от удивления, что он таращится на крест с четырьмя зеркальцами, хотя Уайатт и никогда о нем не спрашивал; и лишь одного коридора он избегал или торопился скорее его миновать, когда приходилось идти в столовую, — даже тогда быстро оглядываясь через плечо на Олайю, безносую, наблюдающую из своей ниши с воздетой рукой, от которой мальчик так и ждал подзатыльника.
— Аль-Шира-аль-Джаманийя{28}…, прошептал он.
— Что? Что ты там говоришь? строго спросила тетя Мэй, выйдя из-за угла.
— Аль-Шира-аль-Джаманийя… яркая звезда Йемена…
— Где ты такого нахватался? упрекнула она. — Йемен, да уж! И развернула его к лестнице, поспала читать «Книгу мучеников» Фокса — одну из тех, что предоставила для подготовки к божьему труду. С тех пор как его в первый раз спросили: — Любишь ли ты Господа нашего Иисуса Христа? ему было до неловкости стыдно; а раз ненависть воплотить проще, чем любовь, папа римский бродил по устрашенным коридорам его разума в куда более существенном виде, нежели Господь. В том возрасте кровь Агнца не сулит приятного купания; а воскрешение для еще не пожившего на свете — дело пренебрежимое. Если с тетей Мэй он шел по стезе Господа (как она утверждала),


