Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
И уснул.
Сколько спал – не знаю. В каземате у времени всего два цвета – мрак серый да мрак черный. И как сереть начало, так и сон мой на убыль пошел. Я глаза открыл, увидел тусклое оконце под потолком, свечу догоревшую и сел. Что-то вспомнилось, но неясно, неотчетливо, туманно. Я хотел туман этот рассеять, да не успел: петли дверные заскрежетали.
И вошла громоздкая, темная – темнее серого мрака каземата моего – фигура с фонарем. Прошла к столику подле моего ложа, поставила котелок с деревянной обгрызенной ложкой, достала новую свечу, вздула ее и заменила ею сгоревшую.
– Час который? – спросил я у фигуры этой.
Не отозвалась она. Повернулась и вышла. И снова железо ржаво заскрежетало.
Я в котелок заглянул: варево какое-то неопределенное. Есть мне, признаться, хотелось, брезгливостью особой я не отличался, но за ложку хвататься обождал, поскольку ощутил не столько голод, сколько холод. И, надев шинель, начал быстрыми шагами каземат измерять. Девять шагов от окна до двери, девять – от двери до окна. С добрых полверсты прошагал, пока щедрой испариной не покрылся. Тогда сел к столику и съел все неведомое варево до дна, ложкой старательно котелок выскребав.
«Ни хлеба, ни воды, – подумал, помнится. – Хуже, чем на гауптвахте…»
Но поспешил с заключением, потому как вновь заскрежетало, и вторая фигура объявилась. Помельче первой, но столь же безгласая – проверил. Кружку кипятку принесла и добрый кусок хлеба. И удалилась, столь же молчаливо.
Лучше, чем на гауптвахте, как выяснилось. Если вообще наречие сие к каземату подходило.
Попил я кипяточку с хлебушком, не повеселел, естественно, но мысли мои, как ни странно, слегка прояснились. Немного совсем, но достаточно, чтобы вспомнить, как что-то встревожило меня на грани пробуждения. Но что же именно, что?..
К тому времени серость уже весь мой каземат залила, разгоняя черноту по углам, и я впервые мог обозреть границы узилища моего, а может, и всей оставшейся жизни. Две глухие стены, осклизлые от медленно, с улиточной скоростью ползущей… слякоти, что ли. Да, мерзкой липкой слякоти: может, точнее – слизи, но и слякоти в то же время. На ощупь – мертвой и живой одновременно, чтоб понятны вам стали оба первых моих впечатления. Что еще? Пол и потолок. Оба – каменные, только верх гроба этого вроде как мхом порос, а низ – та же мерзостная грязь.
Оглянулся: позади – окованная железом, дубовая глухая дверь. Впереди – высоко вверху – забранное толстой решеткой оконце, в которое и без решетки не в друг-то пролезешь. Уж что-что, а тюрьмы строить мы выучились. Не то что турки в Бессарабии понастроили…
Бессарабия!..
И я на каменное ложе свое опустился. Без сил. Точно в миг тот выпустили их из меня.
Так вот почему я здесь сижу сейчас. Потому что решетки с буйным озорством гнул в сухом и светлом каземате Бендеровской крепости, пока комендант ее пунш свирепый варил, а Пушкин ему зубы заговаривал. И Урсул бежал тогда, ловко в реку выбросившись, а Раевского взяли, а ниточка от него и ко мне привела. Ко мне, пособнику в дерзком побеге государственного преступника.
…И вспомнил старую, до желтизны седую цыганку. Глаза ее – пронзительные, без дна – вспомнил. И голос мамы Каруцы, монотонно слова ее переводившей:
– Раны тяжкие она видит, но не они тебя в могилу сведут. Казенный дом с железными решетками видит…
Права оказалась гадалка…
Долго я сидел, бессильно плечи опустив. Бессильно потому, что все силы мои на борьбу с отчаянием уходили. Все, без остатка. Не щадил я их тогда, а потому – победил.
Победил! Сам себя победил. И в голос, громко и четко, как на плацу, отдал команду:
– Не раскисать. «Отче наш» – каждое утро. Бриться каждое утро. Есть все, что ни принесут. И ежедневно – не менее трех верст вышагивать. Понял, дворянский сын Александр Олексин? Коли все понял, исполнять сие приказываю неукоснительно!
И громко сам же себе ответил:
– Будет исполнено, ваше благородие…
Свеча третья
Менялись свечи каждую побудку. Менялись фигуры, голоса не имеющие. Порой и еда менялась даже – по воскресеньям, что ли? Да, менялось что-то все же, а значит, и жизнь где-то продолжалась, потому что в тишайших тюрьмах наших только по этим признакам и догадываешься, что она – существует.
Лишь я себе меняться не разрешал, каждое утро непреклонные команды самому себе отдавая. Правда, уже не в голос, а про себя. Но исполнял я команды эти, как и положено русскому офицеру команды исполнять.
Не раскисал. Молился. Истово, на коленях, как положено узнику. Старательно брился каждое утро, пальцами усы и баки свои оберегая, чтобы внешний вид сохранить вопреки всем казематам. Ел все, что приносили, котелок выскребая до донышка. И каждый день ровно три версты отмеривал, в полный голос походные марши распевая. Девять шагов – в одну сторону, девять – в другую, пары шагов отсчитывая.
И – дошагался.
* * *
В неурочный час двери тогда заскрежетали. За ними в свете двух фонарей – офицер и аж трое солдат с примкнутыми штыками.
– Следуйте за мной.
– Позвольте сначала в порядок себя привести.
– Если угодно.
Сумку с кое-какими принадлежностями у меня не отбирали. Я почистил щеткой мундир, вытер тряпицей ботфорты, пригладил волосы. Руки, признаться, у меня подрагивали, потому что я решил тогда, что ведут меня прямиком на казнь. Зачитают приговор, неизвестно кем и за что сочиненный, и – либо петля на шею, либо – залп в грудь. И мечтать в казематах наших, ни в каких бумагах не обозначенных, об одном лишь можно: чтоб – залп в грудь.
– Я готов.
Долго вели. Сначала – по лестницам, потом – по сводчатым коридорам, а затем и по светлому, с до блеска навощенным паркетом, ступив на который я наконец-то сообразил, что казнить меня, кажется, пока не собираются.
Остановились у дубовой двустворчатой двери. Солдаты по обе ее стороны замерли, а офицер дубовые створки настежь распахнул. Как перед генералом.
– Прошу.
И я шагнул в просторный светлый кабинет. Прямо напротив двери оказался огромный начальственный стол, за которым сидел тот самый полковник в голубом мундире. Любитель рожечной музыки. А по краям еще двое каких-то мундирных субъектов, на которых я тогда и внимания не обратил. Звякнул шпорами:
– Поручик Олексин! Честь имею явиться!
– Садитесь, Олексин, – буднично пригласил полковник.
Я


