Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
– Напуганный солдат пошел, – сообщил он подполковнику, устраиваясь рядом.
На рассвете их вытащили из копны за ноги. Старшов кого-то лягнул – тянуть перестали, отпрянули, заклацали затворами.
– Офицерье, мать вашу!..
Семеро вооруженных: трое гражданских, четверо солдат в шинелях без погон.
– Попрятались, гады! Бросай оружие!..
– Тихо галдеть, – сказал пожилой в кожаной фуражке, принимая от поручика наган. – Документы есть?
У Коровина никакого оружия не было. Он суетливо рылся в карманах, суетливо приговаривал:
– Питерский я, питерский. К семье пробираюсь, к детишкам. Из части дезертировал…
Леонид отдал все свои справки, мандаты и удостоверения молча. Молча одевался, пока их просматривали.
– Председатель полкового комитета? – спросил пожилой. – Куда направляетесь?
– В Питер. Полк поручил доложить Комитету.
– Какому Комитету?
– Солдатских депутатов.
– О чем доложить?
– А вы что, Комитет?
– А где полковое решение?
Старшов втиснул ноги в сапоги. Встал, потопал, вколачивая внутрь сырые портянки. Что это – берег, которого ждал, или опять чужая льдина?
– За нашей армией сплошь корниловские заслоны. Только справка о ранении и спасала.
– Проверим.
Повели прямо, через лесок, за которым оказалось большое село. Вдали виднелась станция, там дымил паровоз. На центральной улице толкалось множество вооруженных людей: расхристанные солдаты в папахах с наспех нашитыми красными лоскутками, матросы, перекрещенные пулеметными лентами, какие-то гражданские с оружием. Все шумели, курили, пили молоко, суетились у двух походных кухонь. Над одноэтажным зданием школы был укреплен флаг с красным крестом, а неподалеку, у каменного дома, стоял автомобиль под охраной матросов. Из всего этого Старшов сделал вывод, что шумный разномастный отряд недавно вел удачный бой, а в каменном доме разместился штаб. На них никто не обращал внимания, только часовой у крыльца сказал:
– Во, говорил же я, что офицерья кругом!..
Здесь им приказали обождать, а командир вошел в дом. И опять их никто не замечал. Это вселило в Леонида уверенность, что все обойдется, но Коровин был явно не в своей тарелке.
– Может, зря я сказал, что дезертир?
– Все мы сейчас дезертиры.
– Понравиться хотел, – виновато признался подполковник. – А сейчас – плевок в душе.
На крыльце появился пожилой в кожаной фуражке:
– Старшов, проходи. А этого, – он кивнул на подполковника, – в сарай, к задержанным.
– Нас задержали вместе, – сказал Леонид. – Почему же…
– Проходи, проходи, – командир подтолкнул его в спину. – Там укажут почему.
Поручик вошел в дом, миновал сени и, без стука открыв дверь, шагнул в большую комнату. С улицы там было сумрачно, однако Старшов сразу же разглядел сидящего за столом рослого чернобородого мужчину в расстегнутом матросском бушлате, поверх которого змеился узкий ремешок деревянной коробки маузера. Чернобородый просматривал документы, не обратив внимания на появление Леонида, а пристроившийся на подоконнике щеголеватый матрос с пышным черным бантом на форменке в упор смотрел на него.
– При погонах и орденах. – Матрос вдруг рванулся к поручику. – Сдирай погоны. Все. Отвоевался.
Сердце бешено заколотилось, но Старшов сдержал себя.
– Ты мне их вручал?
– Сам сдеру. С мясом!
Матрос протянул руку. Леонид, не раздумывая, резко отбросил ее и напрягся, ожидая удара.
– Ах ты…
– Кончай бузить, Анатолий, – негромко сказал чернобородый. – Чаю нам принеси. С хлебом и сахаром.
– Да он меня, товарищ Дыбенко…
– Ступай. – Дыбенко подождал, пока обиженный матрос не закрыл за собою дверь, впервые поднял на поручика усталые, в красных прожилках глаза: – Старшов?
– Поручик Старшов.
– Садись, – Дыбенко кивнул на шаткий венский стул. – В Питер пробираешься?
– Иду, а не пробираюсь. По решению полкового комитета.
– Без мандата?
– Я уже объяснял. Проверки на всех станциях, какой там мандат.
– Зашил бы.
– Не привык прятать.
– Честь офицера не позволяет? – Дыбенко почему-то вздохнул. – Как настроение на фронте?
– Как здесь. Кто норовит погоны сорвать, кто – в морду заехать.
Вошел Анатолий с двумя кружками, накрытыми большими ломтями черствого хлеба. Поставил на стол.
– Крепкий у тебя удар, офицерик. Аж кость заломило.
– Я на фронте не чаи подавал.
– Кончай балабонить, ребята, – устало сказал Дыбенко. – Всех задержанных офицеров этапным порядком – в Питер. Лично отвечаешь.
– А этого?
– Старшов поедет со мной. Офицеров по счету примешь, по счету сдашь. Все понял?
– Они наших штыками кончали, а мы с ними – ладушки?
– Сдашь по списку, товарищ Железняков. Лично проверю.
– Ладно. – Анатолий пошел к дверям.
– Минутку, – неожиданно сказал Леонид. – Со мной вместе задержали подполковника Коровина. Из запасных, дезертировал с Юго-Западного, пробирается к семье. Семья большая, он – кормилец. Если мое поручительство…
Он замолчал, сообразив, что сам под арестом и ни на какое поручительство не имеет права. Но и Дыбенко, и франтоватый Анатолий Железняков восприняли его слова спокойно. Даже помолчали, ожидая, не скажет ли он еще. Потом Дыбенко спросил:
– Какой партии придерживаешься?
– Окопной.
– Серьезная партия, – усмехнулся Дыбенко. – Подполковника этого… Коровина отведешь в караулку. Командиру скажешь, чтоб доставил в Питер, лично проводил до дома, и, если там и вправду семья, пусть себе живет спокойно.
Анатолий недовольно вздохнул и вышел. Дыбенко улыбнулся:
– Мусору у него в голове много. Романтик.
– С черным бантом?
– Анархизм – самое романтическое из социальных движений. Настолько, что давно парит в облаках. – Он помолчал, осторожно отхлебнул из железной кружки. Сказал вдруг: – Я генерала Краснова в плен взял.
– Поздравляю.
– Его отпустили. Под честное офицерское слово.
– Отсюда следует, что и большевики не лишены романтики, – усмехнулся Леонид. – Или относительно большевиков я ошибаюсь?
– Полагаешь, напрасно его отпустили?
– Если война будет, то опрометчиво, хотя и романтично. А она будет.
– С германцами?
– С Германией уже не война, а возня: если бы не союзники на Западе, они бы давно уже до Киева дошли. Встречал я офицеров, которые в бой рвутся. Но уже не с немцами.
– Да, – вздохнул Дыбенко. – Стервец Анатолий, сахару пожалел. Пей чай, Старшов, потом поговорим.
4
Ворковали старшие в Княжом.
– Душа моя, поберегите себя…
– Ангел мой, вы слишком к сердцу принимаете…
Так ворковали в добром старом девятнадцатом веке, когда Россия просветленно веровала в гордые предначертания своих пророков, а воздух ее еще не был пропитан миазмами ненависти и страха. Молодое поколение тоже было не чуждо нерастаявшим отзвукам вчерашнего, хотя куда лучше слушало сегодняшнее, но благодать, обретенная в канун величайшего потрясения, ничем пока не омрачалась. Старшие упивались любовью и нежностью, а сестры, уложив детей, до глухой ночи гадали, что их ждет в реальном завтрашнем дне. Деревня бурлила слухами, и Татьяна, старательно продолжавшая дело невесть куда


