Утоли моя печали. Романы о семье Олексиных - Борис Львович Васильев
– Извините. – Старшов похлебал еще немного (трудно было оторваться), постучал ложкой о край котелка. – Благодарю.
Вышел, вымыл ложку в канаве, вернулся. Молча стал укладывать вещи.
– Уходить надумали?
– Вот только побреюсь.
– Зря вы, право, – подполковник выглядел смущенным. – Что не совладал с чувствами, простите великодушно. Нервы сдают. Вы молоды, не понимаете, что такое, когда тревога грызет. Даже во сне посапываете, а я – растерян. Начальника нет, – он невесело усмехнулся. – Что завтра нас ожидает, знаете? И я не знаю. Но в вас еще силы бродят, вы надежду удерживаете, что все образуется. А я к такому выводу пришел, что не хватит у меня сил.
– На что именно?
– На покойную старость. Оказывается, самое страшное – веру потерять в собственную покойную старость. Дети, внуки, лампа под абажуром, жена по вечерам Жуковского читает.
– Жуковского?
– Для внуков. Красивые баллады. А я бы слушал.
Старшов правил на ремне лезвие опасной бритвы – Вариного подарка еще тогда, давным-давно, в первый отъезд на фронт. А Коровин вздыхал, сидел понуро: только руки суетились.
– Собирайтесь, – сказал Старшов.
– Куда?
– К семье. Разжалобили вы меня.
Утром он вдруг решил, что должен идти на юг. Добраться до Смоленска, а там и до Княжого, до Вари и детей. Мысль эта была несколько отвлеченной, она скорее определяла направление, чем цель, потому что рядом с семьей почти на равных существовала рота. Его рота. Эти два адреса еще спорили в нем, но решение он откладывал: путь все равно лежал на юг, а там… Там как сложится: Старшов уже научился не загадывать впрок.
Но шевелилось в нем что-то еще, что-то как бы под этими, такими простыми и логичными намерениями. В смутной обиде на ни в чем не повинного соседа поручик хватался за привычное, за то, что уже было, существовало в прошлом. Но он и впрямь был молод и не мог не желать будущего. А будущее мелькнуло вдруг в их вялом разговоре: армия – это порядок. Не та армия, от которой у Старшова осталась одна его рота, а та, которую могли создать заново. Точнее, не могли не создать: он это скорее чувствовал, чем осознавал.
– Собирайтесь, полковник, собирайтесь. Пока не передумал.
Шли по шпалам. Подполковник спотыкался, чертыхаясь, но Леонид приспособился, втянулся в ритм. Дождя не было, вскоре согрелись и вроде бы повеселели. В полупустом поезде оставались пожилые да семейные, а их вагон разбежался: сутки назад ушла последняя пятерка офицеров, заглянувших попрощаться.
– Мы решили все же на юг подаваться, господа.
Старшов опять промолчал: чем-то эти офицеры напоминали ему капитана-расстрельщика. Даниленко, что ли. А подполковник буркнул:
– Отвоевался я. Государь отрекся, от присяги я теперь свободен. Ждать буду.
– Чего же именно ждать?
– Паровоза.
– Подадут вам большевички. Под парами.
– Помните прощание с офицерами? – вдруг спросил Коровин. – Ну, я – дело понятное, я к семейству хочу прибиться. Времена, знаете, смутные. А ведь вы – из Смоленска, помнится. Про красоты древнего города рассказывали. Почему же тогда промолчали?
– Отдышитесь, полковник.
– Я потому вспомнил, что вы еще не навоевались. Вы еще наград алчете.
– Углем пахнет, – неожиданно сказал Старшов. – Станция близко.
Подполковник остановился. Понюхал воздух, прислушался:
– Я, знаете ли, лучше огородами.
– Что? – не понял Леонид.
– Прямо, – Коровин махнул рукой. – Хватит с меня разных случаев, я домой хочу. Пойдете – выведу.
– Ведите. У меня тоже случаев предостаточно.
3
Брели весь день по раскисшим проселочным дорогам, обходя деревни по настойчивой просьбе подполковника. Только однажды Старшову удалось убедить осторожного спутника зайти на отдаленный хутор, где их накормили и обсушили, а заодно сообщили скудные новости: неподалеку вчера к вечеру умолкла стрельба. Кто с кем воевал, кто кого победил – хозяева не знали, да и не очень интересовались этим. Леонид хотел заночевать, но Коровин решительно отказался, и они снова тронулись в путь.
Странное чувство ощущал поручик, когда покидали спокойный хутор. То раздражение, которое охватило его после памятной встречи с полковником Олексиным на вокзале, было в общем-то объяснимо. Оно родилось из бессилия: случайности начали вертеть судьбой все заметнее, и исправить что-либо, поступить вопреки, по-своему, он уже не мог. Он ехал в Петроград, куда совершенно не собирался, был повязан устным приказом, который не хотел исполнять; он оказался вовлеченным в заговор, подозревая, что это игра, что никакого заговора не существует, но им двигали как пешкой, для каких-то иных, непонятных ему целей. Он был весьма самолюбив и играть роль, избранную кем-то, не собирался. Но чтил дисциплину и собственное слово и исполнил бы все, что приказывали, если бы не внезапный переворот. Это тоже был Случай, но созданный не десятком заговорщиков, а самой историей. Этот исторический Случай – Леонид скорее предчувствовал, нежели предполагал, – вломился не просто в судьбу России, но и в его личную судьбу, в судьбу Вареньки и их детей, в судьбы всех, кто был дорог поручику Старшову. И ничего уже изменить было невозможно, где бы он ни оказался: на фронте или в Питере, на Севере или Юге. Старшов попадал в рабство Случая – систему естественную, когда за считанное время скопленная веками историческая постепенность реализуется в принципиально иное качество, лично ему, поручику Старшову, неизвестное. И эта неизвестность перерабатывала раздражение на самого себя в тревогу за всех.
– Третьи сутки грублю, – сказал он подполковнику. – Не со зла, простите.
– Бог с вами, Старшов. – Коровин вздохнул. – Чувства у всех одинаковые, это характеры разные. Сейчас все будут одними болями болеть – о доме, о детях, жене, матери, – а толковать станут о России. Когда человек тревожится, он все в квадрат возводит. Обиду, досаду, непонимание – только не жалость, к сожалению. О жалости придется нам забыть, другое «ж» над Россией жужжит. Жестокосердия, вот чего боюсь. Жестокий убьет, а жестокосердный в помощи откажет. Один с дьяволом в душе, другой – без Бога: что же выбирать будем, поручик? А выбирать придется. Рано ли, поздно ли…
Старшов не ответил. Да и что было отвечать, что говорить, когда тревога возникла именно потому, что жизнь требовала выбора. Требовала пристать к какому-то из берегов, вцепиться в него, ощутить под ногами надежную землю, но Леонид не видел берегов. Его несло по половодью, и он до сей поры натыкался только на льдины.
Уже в густых сумерках, донельзя устав и промокнув, решили заночевать в стогу. Ломило спину, слипались глаза, не было сил, и Коровин, кое-как вырыв в сене нору, забился в нее и сразу затих, постанывая. Но Старшов заставил себя разуться,


