Игроки и игралища - Валерий Игоревич Шубинский
Плавание к началу времен[67]
У стихов Ольги Мартыновой есть одно свойство: они заманивают читателя в ловушку, притворяясь тем, к чему он готов, что он успел полюбить (и тут даже неважно, русский это читатель или немецкий: ведь Мартынова, пятнадцать лет живущая в Германии, сама переводит свои стихи на язык этой страны). Дело и в почти-свободном стихе, на чью скрытую, но оттого не менее отчетливую и тонкую ритмическую структуру указывают появляющиеся на нужных, тонко просчитанных местах рифмы, но главное – в разомкнутой структуре ее стихотворений, относительной (и мнимой) внятности первого лица, разговорной интонации (у читателя сохраняется иллюзия, что лично ему нечто рассказывают, сообщают). Но такого читателя ждет разочарование. А можно сказать и так: его ждет нечаянное чудо. Он ненароком услышит рассказ, обращенный не к нему, и не о том, о чем он ожидал. Но рассказ этот стократ увлекательнее и богаче ожидаемого.
Голос Ольги Мартыновой мы долгие годы слышим рядом с голосом Олега Юрьева – но трудно подобрать пару столь разных, непохожих поэтов, по крайней мере в одной литературной группе. Стихи Юрьева резко выводят читателя из времени обыденных вещей и слов, помещают в жесткую спиральную структуру, в виртуозно связанных узлах и сочленениях которой отчаянно пульсируют безумные, незамыкающиеся образы. Можно сказать по-другому: это бурное море речи, но случится чудо, нас спасут (как кит пророка, как дельфин певца), спасут и доставят куда надо (а куда – знать нам не надо), таково условие удачи. У Мартыновой бури нет, море спокойно, иногда совсем спокойно, иногда – с небольшими волнами, но и кита-спасителя нет. Корабль, качающийся на изменчивых подводных течениях ритма, может рассчитывать только на кормчего, который не отпускает штурвала. На голос.
Буря если была, то в прошлом:
Было: сто тысяч таких, как я,
С земли поднялись во внезапном огне,
Казалось, что не
сжигая все, но наново кроя.
Среди голой зимы я очнулся один —
А воздух от жара дрожал —
Я себя ногами отгородил
И щеки руками сжал.
Тотем Мартыновой, Кузнечик (в данном случае – Сумасшедший Кузнечик) пускается в путешествие, чтобы найти «край, где покой и роса, и легкие небеса» (и опять-таки перед читателем дурацкий соблазн: прочитать это как аллегорические стихи о «судьбе эмигранта») – и вроде бы находит его, но для поэта плавание продолжается и продолжится всегда. Новый Улисс, Улисс в женском обличье, Улисс с голосом сирены обречен смотреть на мелькающие вещи мира с отстраненной печалью, с холодной нежностью, и лишь иногда – с кратким волнением. Это береговая линия, это острова, это подводные горы и башни, как в ханжеской, но пленительной книжке Клайва Льюиса. Куда выплывет корабль, мы не знаем, и сам поэт не знает: ведь Бог, Судьба и Случай пьют чай с сухариками, и кто знает, кому из них выпадет сегодня «поиграть с людьми». Особых чудищ в этом море нет, но есть страх так и не доплыть до неназываемой цели. Но что это за цель? Куда ж нам плыть?
Может быть, это море сна? Тогда кое-что становится понятнее. Снится все: похожие на настоящие Рим, Вена, Венеция, Кипр, и альбом со старинными гравюрами, и Гёльдерлин в своей башне, начинающий речь цитатой из Введенского, и Введенский, и Эпикур, которому поэт рассказывает, что такое ген и гормон, райские врата, у которых топчутся постаревшие одноименные девочки из Корнея Чуковского (и – хочется продолжить список: арапские цари… жиды, богатыри… кто там еще был?). Сон временами черно-белый, линейно-отчетливый, иногда – расплывчатый и почти красочный; иногда – строго логичный, иногда – на грани абсурда. Снится и то, что внутри всех этих вещей, – и тогда-то и приходит короткое волнение, и рассказ старого морехода превращается в безумную детскую песенку:
100 000 маленьких тигрят
Терзают сердце целый день,
100 000 пчел вокруг жужжат
И собирают липкий мед.
Снится и то, как все это появилось:
Время – клубок, из которого тонкие пальцы
райских работниц ткали вечные сумерки рая.
Так мало пряжи у них уходило, такой легкой была работа:
густое золото небесного края,
его отраженье в прудах,
шмели, свалянные из той же нити
(ее хватало еще для меда,
для яблок, для круглых глазок змеи, —
так просто было выткать в этих садах
живущую неподвижность, что пальцы теряли сноровку,
и однажды клубок, ускользая из рук, покатился,
покатился.
Так перепутались нитки,
как будто бы ткач
израсходовал в ночь
весь райский запас
и в нас
этот клубок превратился).
Два образа пронизывают все творчество Мартыновой последних пятнадцати лет. Первая – море. Понятно, откуда это. Два любимых поэта, Заболоцкий и Введенский, спорщики, друзья-враги, оба завороженные морской стихией.
Море! Море! Морда гроба!
Вечной гибели закон…
Можно сказать так. А можно:
море время сон одно
скажем падая на дно
И, пожалуй, это будет ближе к истине. Море – это сон, и море – это время, которое Ольга Мартынова как будто и не пытается останавливать. Она просто плывет по нему во всех направлениях. Словно ей никакой закон не писан… (а во сне он и не писан, кстати, потому-то и нужен поэту сон). Плывет и хочет доплыть до его, времени, истоков. До потерянного рая. Вот и ответ на вопрос.
Рай – вот ее вторая тема. «Память о рае», как сказал поэт уже чуть более близкого времени, который тоже (эпиграфом) присутствует в ее стихах. Мне кажется, что в стихах Ольги Мартыновой не случайно с самого начала, с 1980-х годов, было довольно много животных: не только кузнечик и бабочка, но и кошка, и журавль. Они волновали ее своей невинностью и, значит, причастностью к райской неподвижности, к до- и безвременью. Намек на эту священную неподвижность хранит для Мартыновой и искусство, и прекрасные города. В «чугунном саде» из ее стихов угадывается Петербург с его знаменитым художественным литьем, но прежде всего это – не сам рай, но его странный двойник, искаженный кривым зеркалом сна прообраз.
Таков в самом первом приближении, на мой взгляд, поэтический космос Ольги Мартыновой. Чтобы понять хоть что-то о нем, необходимо прочитать не одно и не


