Нина Меднис - Венеция в русской литературе
Для Григорьева важна именно антиномичная Венеция, описание которой выполняет роль своего рода психологического зеркала, и в этом смысле город видится ему вечным, непреходящим:
Тот мир не опочил, не отошел…Он в настоящем дышит старой славойИ старым мраком; память благ и золВезде лежит полузастывшей лавой:Тревожный дух какой-то здесь живет,Как вихрь кружит, как вихрь с собой уносит;И сладкую отраву в сердце льет,И сердце, ноя, неотступно проситТревожных чувств и сладострастных грез,Лобзаний лихорадочных и слез.
Конкретно-историческая Венеция мало интересна Григорьеву. Века у него уплотняются в синхронии переживания, благодаря чему город предстает в поэме как воплощенная тайна бытия, разгадка которой проясняет, но и обессмысливает жизнь. Движение героя в венецианском мире осуществляется не по горизонтали, а по вертикали, причем, устремленной вниз. Внешняя Венеция у Григорьева подобна тютчевскому блистательному покрову, накинутому над безымянной бездной, чем обусловлено в этом случае определенное сходство лексики, используемой двумя поэтами:
Царица моря предо мной сиялаКрасой своей зловещей старины;Она, как море, бездны прикрывалаОбманчивым покровом тишины…
Эта бездна неудержимо влечет к себе героя, ибо лишь там, в глубинах «веницейской жизни», возможно для него познанье смысла бытия:
Но сих-то бездн душа моя алкала!Пришлец из дальней северной страны,Хотел сорвать я жадно покрывалоС закутанной в плащ бархатный жены…У траурных гондол дознаться смыслаИх тайны сладострастно гробовой…И допроситься, отчего навислоС ирониею сумрачной и злойЛицо палаццо старых над водою,И мрак темниц изведать под землею.
Оксюморонные образы так же, если не еще более актуальны в поэме «Venezia la Bella», чем во многих других составляющих венецианского текста. Здесь crescendo звучит универсальная для русской литературной венецианы мысль о неразрывности любви и смерти, которая вплотную подводит героя к разгадке тайны жизни. В поисках этой разгадки Григорьев в гораздо большей степени, чем кто бы то ни было, являет в своем герое тонкого, внимательного и крайне заинтересованного читателя книги, именуемой «Венеция». Он стремится за внешними начертаниями обнаружить в ней подлинный текст и вычитать его до последней смысловой глубины:
В сей мрак подземный, хладный и немой,Сошел я… Стоном многих поколенийЗвучал он — их проклятьем и мольбой…И мнилось мне: там шелестели тени!И мне гондолы траур гробовойПонятен стал. День страстных упоенийВ той, как могила, мрачной и немойОбители плавучей наслажденийБезумно-лихорадочных — приемВолшебного восточного напитка…Нажиться жизнью в день один… ПотомХолодный мрак тюрьмы, допрос и пытка,Нежданная, негаданная казнь…О! тут исчезнет всякая боязнь.
Тут смолкнут все пугливые расчеты.Пока живется — жизни дар лови!О том, что завтра, — лишние заботы:Кто знает? Chi lo sa?.. В твоей кровиКипит огонь? Лишь стало бы охоты,А то себе безумству и живи!Какой тут долг и с жизнью что за счеты!Пришла любовь?.. Давай ее, любви!
Открывшийся герою смысл есть не просто одна из интерпретаций Венеции как явления и текста, но то инвариантное звено, которое в эмпирическом венецианском мире породило Казанову, а в литературном — Леоне Леони Жорж Санд. Минувшее и грядущее в Венеции Григорьева стягиваются в сиюминутном и сосуществуют в нем, поэтому полнота жизни в момент настоящего оборачивается для венецианца ярким мигом любви, а для северянина-славянина — столь же сильным мигом тоски и отчаяния. В первом случае это высота гармонии, воплощенная в канцоне, которую слышит герой, во втором — сила диссонансов квартета «германских мастеров», который герой и героиня слушали когда-то вместе. В первом случае — полная самоотдача мгновенью счастья, несмотря на видимую за ним смерть, во втором — невозможность остаться в зовущем к любви настоящем и погруженность в отвергнувшее любовь прошлое. Напряжение отношений между настоящим и прошлым, возникающее в душе героя, составляет тот внутренний нерв поэмы, который и порождает в ней «лихорадочность тона». Мотив необратимого разделения, разрушения, воплотившийся на сюжетном уровне в описании безответной любви героя, а в плане пространственном — в размежевании и даже противопоставленности севера и юга, России и Венеции, пронизывает словесную ткань поэмы. Определяя миро- и самоощущение героя, Григорьев постоянно использует выражения типа «звук раздора», «с разрушительною властью», «разъедал основы строя их», «пусть жизнь моя разбита», «в разбитом сердце», «разбитой // Душой» и даже «разбил бы полнотой блаженства нас».
С этим мотивом сплетается и поддерживает его ставший родным для поэта мотив борьбы: «пугливою борьбою», «борьбой утомлена», «Борьбу твою с моею мыслью каждой», «следов борьбы не стихшей, но прожитой» и так далее. При этом насколько мотив разрушения тесно связан с героем, настолько же мотив борьбы соотносится с героиней, фактически инициирующей это разрушение, поскольку исходно оно живет и в ней самой. Так разделяющее начало, преобразуясь в сюжете, становится началом сопрягающим. Герой и героиня, за которой, по общему признанию, автобиографически стояла Л. Я. Визард, в действительности не столько противоположны друг другу, сколько противонаправлены в своем движении: герой, не боясь глубин, разгадывает в венецианском мире тайну бытия, а героиня, пугаясь низа, стремится во что бы то ни стало утвердить себя в высокой чистоте, пусть ценой жертв, заглушающих в человеке звучание живых струн. Однако противонаправленность движения, во многом определяющая внешнюю жизнь героев, не устраняет духовной близости, и в 17-й строфе поэмы звучит утверждение об их неизменном внутреннем сходстве. Фоном для этого утверждения является своеобразная ротация, наметившаяся в развитии музыкальных тем. «Божественной Италии канцона», звучавшая для героя «гармонией нежданной», все яснее обнаруживает спрятанную в ней глубокую страсть. Бурные порывы нарушают гармонию, и в этом смысле канцона все более сближается с квартетом «германских мастеров». В описании двух, первоначально противоположных, мелодий по мере проявления общих черт возникают словесные повторы. О канцоне:
К нам свежий женский голос долетал,Был весь грудной, как звуки вьолончели;Он страстною вибрацией дрожал,Восторг любви и слезы в нем кипели…
О квартете:
…Дышал непобедимой он,Хотя глухой и сдавленною страстью,И слышалось, что в мир аккордов стонВрывался с разрушительною властью,И разъедал основы строя их,И в судорожном tremolo затих.
Наконец, о канцоне, фактически синтезированной с квартетом: Стон не затих под страстный звук канцоны,
Былые звуки tremolo дрожат,Вот слезы, вот и редкий луч улыбки —Квартет и страшный вопль знакомой скрипки!
Правда, при всей тесноте сближений у канцоны и квартета все-таки остается одно различие, но оно в очередной раз тут же оборачивается сходством на другом уровне: канцона, как песня цыганки Маши, широка и свободна, квартет же дышит глухой и сдавленной страстью, равно характерной и для героя и для героини. Вся поэма в сущности есть открытое выражение этой страсти, ставшее возможным под влиянием услышанной героем канцоны, а ее движение в сюжете аналогично движению героя, открывающего для себя Венецию, то есть направлено оно от внешнего к глубинному, внутреннему с надеждой на разгадку тайны, связывающей и разделяющей двоих.
Та же система расхождений и сближений представлена и в интертекстовой сфере поэмы «Venezia la bella». Григорьев отнюдь не стремится повторить путь Байрона, но четвертая песнь «Паломничества Чайльд-Гарольда» настолько значима для любого автора русской литературной венецианы, что как фон она неизбежно присутствует в тексте. Отношение Григорьева к Байрону в данном случае можно описать как последовательное и осознанное отстранение при глубинном неосознаваемом сближении. Байрон начинает четвертую песнь с упоминания о Ponte dei sospiri, но бегущая вниз вертикаль венецианского мира для него психологически не значима. Он не делает попытки — и это было бы невозможно в начале XIX века — создать некую экзистенциальную философию венецианской жизни. Венеция существует у него не в сжатом мгновении, культ которого выстраивается у Григорьева, а во времени и в истории. И вместе с тем ряд моментов неявно роднит поэму «Venezia la bella» с четвертой песнью «Паломничества Чайльд-Гарольда». В качестве предположения можно высказать мысль о том, что байроновское девятистишие, в котором есть начальный катрен и последний терцет, при усеченном, но с выдержанной сквозной рифмовкой втором катрене и опущенном первом терцете, могло подтолкнуть Григорьева к выбору сонетной формы. Кроме того, хотя герой Григорьева далеко не Чайльд-Гарольд, в «Venezia la bella» и четвертой песни байроновской поэмы порой обнаруживаются сходные мотивы, как, к примеру, cвязанный с Венецией мотив памяти:
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Нина Меднис - Венеция в русской литературе, относящееся к жанру Филология. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


