Противу други своя - Борис Владимирович Сапожников
Тут я ничуть не кривил душой, потому что пока торчали под Варшавой питался я не сильно лучше наёмных офицеров, а уж о разносолах речи не было, всё время одно и то же. Стол же у Шеина был пускай и правда постный по скудности, а не из-за благочестия воеводы, однако уж куда получше нежели походное питание, когда свежего ничего нет, и мясо всё вяленое или солёное. А уж хлебе только из печи остаётся лишь мечтать, его в осадном стане ни за какие деньги не достать было.
Мы уселись и отдали должное воеводскому столу, пили гретый квас, по раннему времени даже для пива ещё не приспело, да и оба хотели оставить голову свежей. Тёплое пиво же бьёт куда быстрее и сам не заметишь, как язык заплетаться начнёт. Но вот стол опустел, слуги унесли тарелки, оставив только кувшин с квасом, завёрнутый в тёплую ткань, чтобы подольше не стыл да чашки для него. Вот тут-то мне жёстко и пришлось.
— Я вчера тебя про усы только спросил, — прищурившись, как перед схваткой, спросил у меня Шеин, — а говорят ты в Литве веру латинянскую принял, иначе, бают, тебя бы на престол литовский не усадили.
Вместо ответа я поднялся на ноги и широко перекрестился на красный угол, где стояли иконы Спаса Ярое Око, Богородицы Одигитрии и мучения Меркурия Смоленского.
— Верую во единаго Бога Отца Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым, — как когда-то перед царём и князем Дмитрием провозгласил я Символ Веры, крестясь в нужных местах. — И во единаго Господа, Исуса Христа, Сына Божия, Единороднаго, Иже от Отца рожденнаго прежде всех век. Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рождена, а не сотворена, единосущна Отцу, Им же вся быша. Нас ради человек, и нашего ради спасения сшедшаго с небес, и воплотившагося от Духа Свята и Марии Девы вочеловечьшася. Распятаго за ны при Понтийстем Пилате, страдавша и погребенна. И воскресшаго в третии день по писаниих. И возшедшаго на небеса, и седяща одесную Отца. И паки грядущаго со славою судити живым и мертвым, Его же царствию несть конца. И в Духа Святаго, Господа истиннаго и Животворящаго, Иже от Отца исходящаго, иже со Отцем и Сыном споклоняема и сславима, глаголавшаго пророки. И во едину святую соборную и апостольскую Церковь. Исповедую едино Крещение во оставление грехов. Чаю воскресения мертвым. И жизни будущаго века. Аминь.[1]
Сев обратно за стол, добавил:
— Никогда в веру латинянскую и не думал переходить, — сказал я. — Да и на литовской земле православных даже среди шляхты много, несмотря на поганую унию.
— Там у них и православные иные, нежели у нас, — не отставал Шеин.
— То дела поповские, — пожал плечами я, — я в них не силён. К причастию ходил, на службах был, а если не так молился, за то пред Господом мне ответ держать. И никому промеж нас лезть не след, разве только духовного звания особе.
Шеин быть может и хотел бы продолжить, но я ответил ему достаточно ясно, и если он решит настаивать, я могу просто отказаться. Это было уже против вежества.
— Отчего ты решил бросить Литву, — сменил он тему, — разве худо тебе там было?
— Мягко там стелют, — пожал плечами я, — да спать жестковато. Уж больно я на красную тряпку похож был, всяк меня в свою сторону потянуть норовил, чтобы себя прикрыть. Этак и кусок оторвать можно было. Но не только из-за этого решил я уехать. Как дошли до меня слухи, что дядюшку моего в монахи постригли, так и понял — не могу и дальше сидеть на чужом престоле. Русский я и не могу в стороне отсиживаться, покуда такое на Родине творится.
— А на Литве ты что поделывал? — снова резко сменил тему Шеин. — Много про то слухов было, и вроде ты с немчурой сговорился, а то и самим королём Жигимонтом.
— Делал я, Михаил Борисыч, — усмехнулся я, — то, что лучше всего делать имею. Ляха бил. А что не с русскими, а с литвой, так нет в том вины моей, сам ведаешь какая награда мне была за то, что из-под Москвы Жигимонта погнали со всей армией его.
— Ты когда на Литву ехал, — вздохнул Шеин, — седьмой дорогой Смоленск объехал, а ведь я хотел тебя к себе зазвать, поговорить по душам. Быть может, остался бы ты в городе, и всё совсем иначе обернуться могло.
— Со мной полно пленных ляхов да литвы было, — напомнил я, — на них и в съезжих избах да на постоялых дворах волками глядели. А в Смоленске, который такую муку от них принял, могли бы и руку поднять, наплевав на все царёвы грамотки, что у меня с собой были.
— Твоя правда, Миша, — согласился Шеин. — Народ после той осады, от нужды да муки одичал совсем, почитай, все показачились, и стрельцы, и посадские люди. Когда под смертью ходишь каждый день, иначе на жизнь глядишь, проще. Верно ты всё сделал, да всё одно жалко, что не удержал тебя.
— Чего жалеть, — развёл руками я. — Теперь ведь нет Речи Посполитой больше, да и от Польши немец хороший кусок оттяпал. А украины все полыхают огнём. Им там своей грызни хватит надолго, да и крови прольётся ещё много, прежде чем подумают, чтобы в сторону Москвы глянуть.
— Близко к нашим городам полыхают те украины посполитые, — покачал головой Шеин, — как бы и у нас не занялось. Татарва с Крыма, говорят, по первой траве в набег пойдёт, да и ногаи с ними. Больно уж ослабла граница с Диким Полем, а за ним уже Крым.
— До весны ещё время есть, — ответил я. — Нам покуда надо о другом думать. Вести до меня доходили, но ты, Михаил Борисыч, уж верно побольше знаешь. Расскажи мне, что делается на Руси?
— Чёрные дела творятся на Руси, Миша, — вздохнул Шеин. — Прежде думали мы, что смута у нас, а то была только присказка к ней. А вот какая сказка выходит. Сумел ты, Миша, отсрочить падение царя Василия, да только сам он себе правую руку отсёк, когда тебя услал. Никому более не верил при дворе, даже


