Без хлеба. Очерки русского бедствия (голод 1898 и 1911-12 гг.) - Александр Саввич Панкратов

Без хлеба. Очерки русского бедствия (голод 1898 и 1911-12 гг.) читать книгу онлайн
Документальные очерки русского журналиста о голоде среди крестьян в Самарской, Казанской, Оренбургской, Уфимской, Симбирской губерниях царской России в 1898, 1911-1912 годах, изданные в 1913 году. Переведено с дореволюционной русской орфографии на современную.
Староста Ибрагим, высокий худой человек, и несколько седых татар сидели со мной и рассказывали о своем житье-бытье. Грустное их житье. Голод уже вступил в свои права.
— Больно плоха наша стала, — говорил Ибрагим.
— Лошадки та нэт, овечки та нэт, нисего нэт, — повторял хозяин квартиры, седой, со слезящимися глазами, татарин.
— А для детей попечительская столовая есть? — спросили я.
— Есть, только...
Ибрагим оглянулся на дверь и наклонился ко мне:
— Воровство, а не кормежка...
И всё вдруг часто-часто, с негодованием, заговорили:
— Хлеб ворует, наживается, ребят бьет...
— Прогони, Александр, — просил Ибрагим, — кровь нашу пьет... Царь прислали денег нам, а они себе берет.
— Больно терпим от Хабибуллы...
Речь шла о заведующем попечительской столовой.
Беседа затянулась за полночь. Я уже знал положение деревни во всех деталях. Раз по десяти мне передавали об одном и том же. Я устал, хотелось остаться одному, чтобы разобраться во впечатлениях. А татары сидели и продолжали тянуть свою грустную нескончаемую повесть...
Заморосил дождик. Спускались сумерки. При тусклом освещении умирающего дня вся эта оборванная, грязная толпа навевала невольную грусть. В сердце заползала безотчетная тоска. По стенам шуршали и копошились тараканы. Сделалось нестерпимо больно, физически больно. Болела голова, ныли усталые члены. Уйти куда-нибудь из этой душной комнаты. Казалось, что из каждой щели здесь глядела нужда. Подчас я уже ничего не видел пред собою, все сливалось в одну точку, прыгающую, мелькающую. Слышал только нескончаемую цепь слов — жалких, сверлящих душу:
— Больно плоха наша стала. Лошадки-та нэт, овечки-та нэт, нисего нэт...
Этих людей я где-то видел... Где? Тысячи раз их видел... Во всех концах России. И все они одинаковы. Маленькие, жалкие... "Терпеливые", — как противно это слово. И все противно. И ноющую песню эту я слышал миллионы раз. И голод, и холод, и притеснение. Все это до тошноты, до ненависти, до криков боли знакомо и противно...
Я склонился на нары. Как отчаянно болела голова. Какие-то молотки опускались, били и вновь подымались...
— Лошадки-та нэт, овечки-та нэт, нисего нэт...
Утром проснулся опять с головной болью. Картина не изменилась. Десяток татар смотрели на меня, как и вчера. На окнах висели ребята, а в углу сарая стояла толпа женщин.
Мы начали с Ибрагимом подворный обход. Нужды долго искать не пришлось. Она ежеминутно появлялась во всем своем безобразии. Среднего достатка семьи доедали последнее. Много семей жили только 35-фунтовым пайком земства. Но его в этот месяц долго не выдавали, так как провезти было нельзя в распутицу.
Во многих домах хлеб был необычайный, шоколадного цвета. Это лебеда. Иногда из него торчали хвостики отрубей и серый слой простой грязи.
Что-то нечеловеческое.
Не притворяются ли? Нетрудно положить перед моим приходом кусок отвратительной смеси. Я садился около детей и, разговаривая, следил. Они ели этот хлеб ровно, спокойно, так, как едят натуральный хлеб. Так же ели его и взрослые за обедом.
— Мы привыкли, — говорили они, — все лучше, чем ничего.
Помню ребенка. Худенькие ручки, огромный отвислый живот. Старческая серьезность на лице. Он смотрел нам в глаза глубоким, неземным взглядом и ел огромный кусок хлеба из лебеды. Хрустел песок на зубах.
Навертывались слезы.
В попечительской столовой "Красного Креста" кормили ребят школьного возраста. Я зашел на обед. Попечитель Хабибулла смотрел на меня встревоженным взглядом. Тихою грустью прозвучала предобеденная молитва, пропетая одним мальчиком. В татарских молитвах и песнях есть что-то глубоко печальное. Какое-то воспоминание о великом, хорошем прошлом и рыдания о невозвратном прошедшем. Ребята заработали ложками, Ели какую-то мутную, пустую, горячую жижицу. Хабибулла отвешивал полуфунтовые пайки хлеба.
— Ворует, меньше дает, — шептал мне на ухо Ибрагим.
Похлебкой обед начался и кончился. Я был уже на улице. Вдруг слышу крик.
Один татарчонок вылетел из двери и с ревом растянулся на земле. Разъяренный Хабибулла появился на пороге дома:
— Нельзя так, говорю, нельзя... паршивый!
Для меня он говорил по-русски.
— Что такое? — спрашиваю.
— Кусок взял... Зачем взял? А? Земский не велел. Жри здесь!..
Мальчик рыдал.
— Сестре взял, брату взял, — говорил он сквозь слезы.
— Украл? — спрашиваю.
— Какое украл, — поясняет возбужденный Ибрагим, — в обед не доел свой кусок и понес домой. Дома хлеба нет, так сестре...
— Нельзя так, говорю, — подскочил Хабибулла. — В столовой жри, а домой земский не велел...
Он лгал. Паек выдавался в полное распоряжение ребенка. Но контроля не было, а важное дело кормления было передано "Красными Крестом" сомнительным людям. Хабибулла что хотел, то и делал с голодными детишками. Обвешивал, брал остатки себе. Тяжелая сцена.
Мальчик продолжали рыдать. Ему по моей просьбе дали кусок. Они бросился бежать с ним к голодной сестре.
Во многих семьях у женщин, особенно кормящих грудью, темные, водяночные лица. Цинга уже началась. Кровавые подтеки на ногах. И невыносимый запах в избе.
К вечеру первого дня мы обошли с Ибрагимом одну улицу. Ряд изб выходил в черное поле, где виднелся, местами не стаявший, снег. В углублении одиноко стоял домик без крыши и без двора. Я думал, что это погреб или баня, и хотел пройти. Но из двери выглянула женщина, и староста попросил меня зайти.
Домик оказался людским жильем. Я отворил дверь и очутился как будто в темном погребе. Свет скупо проникал в оконце, полузавешанное тряпкой. Две трети помещения занимала печка, но на ней, все-таки, нельзя было поместиться взрослому человеку. Остальное пространство было так узко, что разойтись двоим было трудно. На земляном полу красовалась лужа снеговой воды.
Здесь жили люди: мать-вдова и двое ее сыновей. С печки глядело на меня бледное заплаканное личико в разорванной рубашонке и просаленной драной тюбетейке. Около лужи, на полу, сидел другой мальчик и, видимо, дрожал от холода. В углу стояла, закрыв лицо руками, мать. Было пусто и тихо, как у гроба.
— Неужели они здесь ночуют? — спросил я Ибрагима.
— Как придется, когда кто возьмет к себе на ночь, в тепле ночуют, а не возьмет, и здесь остаются.
— Но где же? Неужели в луже?
— Они ведь нищие, —пояснил староста.
Когда мы уходили,