Том 3. Русская поэзия - Михаил Леонович Гаспаров

Том 3. Русская поэзия читать книгу онлайн
Первое посмертное собрание сочинений М. Л. Гаспарова (в шести томах) ставит своей задачей по возможности полно передать многогранность его научных интересов и представить основные направления его деятельности. Во всех работах Гаспарова присутствуют строгость, воспитанная традицией классической филологии, точность, необходимая для стиховеда, и смелость обращения к самым разным направлениям науки.
Статьи и монографии Гаспарова, посвященные русской поэзии, опираются на огромный материал его стиховедческих исследований, давно уже ставших классическими.
Собранные в настоящий том работы включают исторические обзоры различных этапов русской поэзии, характеристики и биографические справки о знаменитых и забытых поэтах, интерпретации и анализ отдельных стихотворений, образцы новаторского комментария к лирике О. Мандельштама и Б. Пастернака.
Открывающая том монография «Метр и смысл» посвящена связи стихотворного метра и содержания, явлению, которое получило название семантика метра или семантический ореол метра. В этой книге на огромном материале русских стихотворных текстов XIX–XX веков показана работа этой важнейшей составляющей поэтического языка, продемонстрированы законы литературной традиции и эволюции поэтической системы. В книге «Метр и смысл» сделан новый шаг в развитии науки о стихах и стихе, как обозначал сам ученый разделы своих изысканий.
Некоторые из работ, помещенных в томе, извлечены из малотиражных изданий и до сих пор были труднодоступны для большинства читателей.
Труды М. Л. Гаспарова о русской поэзии при всем их жанровом многообразии складываются в целостную, системную и объемную картину благодаря единству мысли и стиля этого выдающегося отечественного филолога второй половины ХХ столетия.
Этому посмертному одиночеству, казалось бы, противоречат немногочисленные высказывания Цветаевой о дружбе в небесах — начиная со знаменитого обращения к Пастернаку «Дай мне руку — на весь тот свет! Здесь — мои обе заняты» («Русской ржи…», 1925). Может быть, эта небесная встреча — даже не лиц, а голосов: «Свидимся — не знаю, но — споемся!» («Новогоднее»). Но это именно дружба, братство душ, освободившихся от страстей: «…Содружества заоблачный отвес Не променяю на юдоль любови» («Блаженны дочерей твоих…», 1921), «…Здравствуй, бесстрастье душ… В небе спартанских дружб!» («Помни закон…», 1922); ср. писанное в те же дни: «…В тайнописи любви Небо — какой пробел!» («Когда же, Господин…»); ср. писанное немного раньше: «Не здесь, где связано, А там, где велено… Где даже слов-то нет: Тебе — моей…» — свидание наступит только там, где никаких свиданий уже не нужно. Это то самое бесстрастье, о котором с ощутимой горечью говорит героиня «Приключения»: «Сегодня — безумье, а завтра — бесстрастье».
Вторая черта небесного дома — его совершенство, законченность, статичность — почти не получают разработки у Цветаевой, это ей кажется слишком саморазумеющимся. Есть только одна, зато ярчайшая, сцена, где говорится о разнице «между небом и дном»: разговор Тезея с Вакхом над спящей Ариадной, победа небесной любви над земной, вечности над страстью. Однако и здесь сцена построена так, что читатели сочувствуют больше земному Тезею, чем Вакху, и больше земной Ариадне, чем Тезею; и это чувство подкрепляется лирическими стихами об Ариадне (1923), где речь идет только о попранной любви — и ни мысли о небесном воздаянии.
Таким образом, мы видим: приверженность Цветаевой к своему небесному дому — не безоговорочна. Романтическое двоемирие не означает, что высший мир включает в себя и все достоинства низшего мира. Два мира не покрывают друг друга, полнота недостижима, и избравшему высшее приходится отказаться в низшем от многого, чего он не хотел бы терять. Лучший апофеоз посмертного бытия у Цветаевой — это поэма «Новогоднее» памяти Рильке; но и в это прославление небесного дома и небесной встречи («с целой мною») вторгается трогательное сожаление о неслучившейся земной любви: «Ничего у нас с тобой не вышло… Ничего, что чем-нибудь на нечто… Ничего, что: час тот, день тот, Дом тот — даже смертнику в колодках Памятью дарованное: рот тот!.. Из всего того один лишь свет тот Наш был, как мы сами — только отсвет Нас, — взамен всего сего — весь тот свет». Это значит: «мы земные» обладали небесным «тем светом», но хотели бы счастья и на земном «сем свете».
Можно объяснить это внутреннее противоречие простейшим образом: умом Цветаева стремится к духовному блаженству в высший дом, а сердцем остается привязанной к земному; в поэте просыпается женщина, которой жаль расставаться с обжитым ею миром. (Даже если «обжитое» тягостно и скудно: «Спаси, Господи, дым! — Дым-то, бог с ним! А главное — сырость! …Тоже сладости нет В том-то, в старом — да нами надышан Дом, пропитан насквозь…» — и т. д., страх перед иным жилищем и раскрытие в концовке: «Как рождаются в мир, Я не знаю: но так умирают», 1922.) Но можно назвать и другой психологический механизм, всегда присущий Цветаевой: верность слабейшему. Вспомним замечательное стихотворение 1918 года: «Царь и бог! Простите малым…» с его рефреном: «Не казните Стеньку Разина!» В Гражданской войне Цветаева твердо сочувствовала белым как слабейшим, но когда победа белых, казалось, была решена, она поднимает голос в защиту красных мятежников. (Точно так же вел себя и Сергей Эфрон: не имея ничего общего с белыми, он встал за них, когда против них была вся Россия, и, не имея ничего общего с красными, он встал за них, когда против них оказался весь мир — «Звезда Российская — Противу всех!», — пожертвовав и добрым именем, и жизнью.) Вспомним и парадоксальную «Хвалу богатым» — за то, что их никто не любит, и хвалу знатным, от Лозэна до Стаховича, — за то, что знатность обречена. Точно так же и тут: земной мир ничто перед небесным — поэтому Цветаева не может его не любить.
Во всяком случае, это — противоречие, и Цветаева не боится заострить это противоречие до трагизма. В «Крысолове» (сцена в ратуше) бюргеры хотят лишить Крысолова обещанной ему Греты, и это выглядит смешно и мерзко, пока «ратсгерр от романтизма» не называет довод всерьез неопровержимый: приняв земную награду, Крысолов перестает быть небесным избранником. «Нам — только видимый [мир], вам же весь Прочий (где несть болезни!): Коль божество, в мясники не лезь, Как в божества не лезем… Иерофанты в грязи колес, Боги в чаду блудилищ — Плачьте и бдите, чтоб нам спалось, Мрите — чтоб мы плодились!..» Логика здесь жестковатая, но безукоризненная: в этом парадоксе цветаевская романтика кончает самоубийством. Когда Цветаевой приходилось сталкиваться с этим парадоксом в жизни, то для других поэтов она обращалась не к логике, а к чувству («Восхищаться стихами — и не помочь поэту!.. Слушать Белого и не пойти ему вслед, не затопить ему печь…»; «Бальмонту нужна природа, человеческое общение, своя комната [NB] — и ничего больше», «помощь ему — договор с нашей совестью» — «Пленный дух», «Слово о Бальмонте»); для себя — к неприятнейшей софистике («О благодарности»); в конечном же счете — за двоемирием к двоеверию (концовка «Искусства при свете совести» — о Страшном суде совести и Страшном суде слова).
Когда у Цветаевой сталкиваются противоположности общественного поведения — стремление в будущее и любовь к прошлому, «новь» и «бывь» (это она написала: «В мире, ревущем: — Слава грядущим! — Что во мне шепчет: — Слава прошедшим!», и это она написала: «От вчерашних правд В доме — смрад и хлам. Даже самый прах Подари ветрам!»), — она снимает их взглядом сверху, выше Домостроя и Днепростроя («Двух станов не боец…», 1935). Когда сталкиваются противоположности личного поведения — душа и пол, Психея и Ева (примеры бесчисленны), — она снимает их отбегом в сторону, в разминовение, в безопасную тоску о невстрече. То же самое она делает, когда в