Владимир Злобин - Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения
Но будет о стихах. Перейдем к прозе. Вот Зайцев[109]. Глава из книги о Чехове. Книга уже давно вышла, но я делаю вид, что об этом не знаю. Это тем более легко, что я ее не читал.
Зайцев, как всегда, приятен. О Гиппиус он, правда, наговорил вздору, который я опроверг в статье «Неистовая душа»[110] (см. «Возрождение» № 47). Что до Чехова, то перевоплотиться в него Зайцеву будет не легко: в самом важном, в отношении к религии, — эти два писателя расходятся. Возможны поэтому «психологические ошибки». Но такова судьба всех «честных» биографий.
После смерти Ремизова[111] Зайцев — последний представитель Великой Русской литературы — этого свыше ста лет длившегося ослепительного чуда. Вот когда в самом деле чувствуешь и понимаешь, что кончилась Россия Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского, та, к голосу которой прислушивался мир и которая еще вчера призывала к борьбе с величайшими в истории свободоубийцами.
Ныне положение изменилось. На первом плане не Толстой, не Достоевский, а Чехов. Зайцев написал о нем книгу. Занимался им и Бунин[112] в последние годы своей жизни. Его именем названо было единственное крупное русское издательство за рубежом. Словом, Чехову сейчас принадлежит вся власть на земле и на небе. Прав был, видно, Мережковский, утверждавший, что Достоевский и Толстой оказались нам не по плечу и что духовные вожди и учители, «властители дум» русской интеллигенции — Чехов и Горький. Но в таком случае, что делать тем, кто с большевиками продолжает бороться? Сложить оружие?
Очень интересен, с зайцевским «Чеховым» соседствующий, «Гоголь» Ремизова[113], ни на какого другого не похожий.
Ремизов, конечно, прав: «Самое недостоверное — исповедь человека». Достоверно только «непрямое» высказыванье, «где не может быть ни умолчаний, ни стыдливости, ни рисовки “поднимай выше”». И самое достоверное в таком высказывании то, что не осознанно, что напархивает из ничего, без основания и беспричинно, а это то самое, что определяется словом «сочинять».
Но тут — свои опасности, пожалуй, не меньшие, чем когда все построено на «прямом высказывании», на изучении одних голых фактов.
Ну что, например, стоит истолковать в желательном для себя смысле какое-нибудь случайно вырвавшееся «ах!» или ни к чему не обязывающий неопределенный жест, не говоря уже о еле уловимых оттенках душевного настроения?
Да, Гоголь Ремизова, «выгнанный из пекла на землю за какое-то недоброе дело» и вознесенный «на седьмое небо Василия Радаева», в русской литературе — открытие. Он в самом деле ни на какого другого — ни на Гоголя Мережковского, ни на Гоголя Мочульского[114] — не похож. Но похож ли он на самого себя — вот вопрос.
«Отбор литературного материала совершается не наугад, что под руку попало», — справедливо замечает Ремизов, рассказывая, как писал Гоголь «Вечера на хуторе…». «То же и с воспоминанием из прочитанного: ведь лезет в голову что — то одно, определенное, а все другое, казалось бы, не менее интересное, стерлось».
Трудно себе представить, что, говоря о героях Гоголя, можно не упомянуть, хотя бы вскользь, о Хлестакове, как это делает Ремизов. И не только Хлестаков, но и не менее, чем он, для понимания Гоголя важный Подколесин — «старается». Зато «лезет в голову» Левко из «Майской ночи», Петр Петрович Петух и какая-то, из «Божьих людей» хлыстовского начала, современница Гоголя, Татьяна Ремизова.
Нет, что-то в Гоголе очень важное Ремизов проглядел, чем-то своим, тоже очень важным, его наделил. На самом деле Гоголь был и проще и страшнее, чем это снится Ремизову, но его сон о Гоголе — не пустой. О нет!
Полная противоположность этому сну — статья Александра Шика[115] «Парижские дни Гоголя». На ней отдыхаешь от ремизовского кошмара. Интересно — все, все мелочи, все подробности. И сколько бы их ни было — все мало, хочется еще, кажется, что чего-то самого интересного, самого главного не узнал, проглядел, не понял. Но чем больше узнаешь, как Гоголь ел, пил, спал, гулял, страдал запором, стоял в театральных очередях, ходил в Лувр, тем он — нереальнее, неуловимее, фантастичнее. Удивительно странное ощущенье — то же, что часто испытываешь, соприкасаясь с такими его, совсем не фантастическими, героями, как Чичикова или Хлестаков. Никогда ничего подобного не могло бы произойти с Чеховым.
Чтобы покончить с воспоминаниями, следует отметить интересные и хорошо написанные «Мелочи о Горьком»[116] Юрия Анненкова, ничего нового, впрочем, к горьковской легенде не прибавляющие, а также воспоминания о Ходасевиче В. Ледницкого[117], где очень много о Ледницком и очень мало о Ходасевиче. Но обширное автобиографическое вступление охотно Ледницкому прощаешь — он, кстати, перед читателем за него извиняется: оно не только оправдано, а и открывает новый для нас мир — мир русско-польских отношений, которым в литературных кругах Москвы и Петербурга мало интересовались и были не правы.
Сказать что-либо по поводу статьи В. Вейдле[118]: «Об иллюзорности эстетики и о жизненной полноте искусства» — трудно, потому что ее при всем желании прочесть невозможно, во всяком случае, до конца. После двух-трех страниц, а их 22 большого формата, — принужден остановиться, будто жуешь вату. Еще немного, и задохнешься. Наборщик, умудрившийся эту статью набрать, совершил подвиг.
Но что случилось, как могло выйти из-под пера Вейдле нечто столь неудобочитаемое?
То ли дело добрый старый Степун[119]! Его статья «Кино и театр», нисколько не менее метафизическая, чем статья Вейдле, доходит и до среднего читателя. А тема обеих статей, как это на первый взгляд ни странно, в сущности — одна. И может быть, заглавие «Об иллюзорности эстетики» и т. д. к статье Степуна подходит гораздо больше, чем к статье Вейдле. Но Степун не побоялся тему «снизить» и благодаря этому вопрос о киноискусстве поставил правильно, т. е. поднял его до уровня проблемы религиозной. А те историософские выводы, к каким он в связи с этой проблемой приходит, в достаточной мере свидетельствуют, что, избрав «узкий путь», он не только не потерял ничего, но многое приобрел и что скромность и смирение не исключают смелости. А Вейдле, желая в каком-то неправедном порыве «объять необъятное», уподобился вулкану, извергающему вату. Впрочем, язык заплетается подчас и у Степуна. Например: «…со своею духовною убогостью» вместо «со своим духовным убожеством». Но это лишь оттеняет степуновский шарм.
Что до статьи Ю. Марголина[120] «О лжи», то она интересна и значительна, но отнюдь не как задуманный автором философский трактат, серьезной критики, кстати, не выдерживающий, а со стороны чисто эмоциональной. Важна та сила, с какой Марголин отрицает ложь во всех ее проявлениях. Это почти физиологическое отвращенье ко лжи важнее всяких о ней умствований и никакого философского обоснованья не требует. Размышлять о лжи, конечно, никому не возбраняется, как вообще не возбраняется размышлять о чем угодно. Но Марголин не прав, утверждая, что до сих пор о лжи мало думали и мало говорили и что философски обоснованную теорию представить себе нельзя. Напротив, одна из заслуг — и не малая — современной философской мысли в том, что она методологически правильно и религиозно праведно трактовать вопрос о лжи как проблему автономную отказалась, включив ее в общемировую проблему зла. Не ложь, а зло «как океан объемлет шар земной». Но непримиримая борьба автора «Путешествия в страну Зэ-ка» с ложью, этой самой ужасной формой зла, свидетельствует о его исключительной душевной чистоте и неподкупной совести, явлениях в наши дни редчайших, пренебрегать которыми было бы непростительной ошибкой.
Что можно сказать о Н. Клюеве больше того, что сказал о нем Ю. Иваск[121], не считая, конечно, тех фактов из жизни поэта, которые ни его здешним друзьям, ни его критикам еще неизвестны?
И все-таки многое в Клюеве непонятно. Так, например, в некоторых его стихах как будто что-то китайское — да! И кажется, что Клюев мог бы с таким же успехом быть китайским мандарином, с каким он был или казался олонецким мужиком. Мысль, может быть, дикая, а может быть, нет.
Необыкновенная утонченность рисунка клюевских стихотворений, их почти фарфоровая хрупкость при совершенной внутренной неподвижности — разве это не напоминает Китай, его душу, его искусство?
Но в чем, собственно, личность Клюева находит свое полное выраженье, что для нее наиболее характерно? Фольклор? Хлыстовство? Скопчество? Оставим Китай — вот другой парадокс: клюевский «Плач о Есенине»[122] поразительно похож на плач Изиды[123] об Озирисе, Иштарчо[124] о Таузе, Гильгамеша[125] об Енгиду[126] — на вечный плач человечества об Адонисе[127]. Следовательно, фольклор ни при чем, как ни при чем христианство, ничего общего с клюевским китайским православием не имеющее. Ну а хлыстовство и скопчество всегда были и будут, последнее особенно. Ничего специфически русского, специфически христианского в них нет. Что же, в таком случае, остается от Клюева? А это — как когда. Иногда — ничего, а иногда чистая поэзия.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Владимир Злобин - Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения, относящееся к жанру Критика. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


