Записки о виденном и слышанном - Евлалия Павловна Казанович

Записки о виденном и слышанном читать книгу онлайн
Евлалия Павловна Казанович (1885–1942) стояла у истоков Пушкинского Дома, в котором с 1911 года занималась каталогизацией материалов, исполняла обязанности библиотекаря, помощника хранителя книжных собраний, а затем и научного сотрудника. В публикуемых дневниках, которые охватывают период с 1912 по 1923 год, Казанович уделяет много внимания не только Пушкинскому Дому, но и Петербургским высшим женским (Бестужевским) курсам, которые окончила в 1913 году. Она пишет об известных писателях и литературоведах, с которыми ей довелось познакомиться и общаться (А. А. Блок, Ф. К. Сологуб, Н. А. Котляревский, И. А. Шляпкин, Б. Л. Модзалевский и многие другие) и знаменитых художниках А. Е. Яковлеве и В. И. Шухаеве. Казанович могла сказать о себе словами любимого Тютчева: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…»; переломные исторические события отразились в дневниковых записях в описаниях повседневного быта, зафиксированных внимательным наблюдателем.
Что касается Н. А., то и он, кажется, с интересом говорил с Машей и вынес, видимо, от нее симпатичное впечатление.
Разговор начался с политики и войны. Затем перешел на классицизм Толстого258, который Котляревский отстаивал на том основании, что доныне только классическая литература и бессмертна, только ее и можно перечитывать в любую минуту для того, чтобы получить эстетическое наслаждение. Что же касается драмы, то до сих пор Софокл и Эврипид остались непревзойденными, и, кроме того, – нельзя написать хорошей драмы, не воспитав на них своего драматического таланта и понимания, что только Шекспир и может равняться с ними, да и то потому, что он весь основан на них, что каждой драме Шекспира можно найти параллель в античности.
Маша с этим не особенно соглашалась, говоря, что, во-первых, у учащихся настолько в большинстве случаев плоха память и способности, что классицизм, особенно в том виде, в каком его ввел Толстой (и с теми именно целями), способен только забить голову, а не воспитать вкус и чувство. Что для образованного человека гораздо необходимее хорошо знать свою литературу и новые языки, чем мертвые.
Вот тут начали спорить о том, в каком объеме должен гимназист изучить свою литературу. Маша настаивала, что необходимо перечитать всех классиков от доски до доски, причем новую литературу читать прежде старой и народной, а Н. А. уверял, что для того, чтобы воспитать в учениках вкус и интерес, вообще читать нужно только от Пушкина, да и то с очень большими выборками. Таких же поэтов и писателей, как Батюшков, Языков, Гончаров и пр. – выбросить совсем из программы.
– Я пробовал ввести это в Лицее259 тем путем, что не ставил высшие оценки ученикам, не знакомым с памятниками литературы, знакомство с которыми я считаю необходимым для кончающего среднее учебное заведение. И мне это удавалось. Но такое чтение следует сделать внекурсовым, не вводить его в программу преподавания и понуждать к нему тем, что не ставить полного балла. В два лета можно в совершенстве ознакомиться с русской литературой без особого насилия над памятью и труда для учащихся.
– Ну, в таком случае может получиться такое положение, как в семье одних моих знакомых, где большая уже гимназистка приходила к матери с таким вопросом: «Мама, я прочла сорок страниц Тургенева, довольно на сегодня?»
– И довольно, – отвечал Н. А., – пусть хоть по сорок страниц читает.
– Какая ж польза получится от такого чтения? Такой человек, очевидно, не понимает сам красот читаемого, и раз чтение это внекурсовое, по вашему проэкту, то никто и не растолкует ученику читаемого, никто не научит понимать и испытывать от него наслаждение, а между тем это-то и необходимо для начинающих.
– Вовсе нет! Как объяснить человеку, не понимающему, что эта страница прекрасна, если он сам этого не чувствует? Только постепенно, путем самостоятельного чтения вырабатывется вкус. Но для этого и надо именно выбирать лишь то, что действительно прекрасно, что доставляет наслаждение само по себе, а не по другим каким-нибудь причинам; что отнюдь не скучно; и вот в таком расчете от всей русской литературы останется очень немного.
Маша сомнительно покачала головой, а Н. А. продолжал после паузы:
– Я давно уже составил программу внекурсового чтения для средних школ и хотел войти с ней в министерство, да вот только жду, когда уберется оттуда этот подлец Грекас260, с ним не хочу иметь никаких дел.
В этом отборе сказалась обычная любовь Н. А. к действительно прекрасному, которое он умеет выделять из примешавшегося к нему хлама и которое он только ценит, вопреки господствующему убеждению, что все вышедшее из-под пера великого человека ценно. На этом же основании всегда высказываемый им взгляд, что в литературе, в науке, в библиотеках, в музеях и прочих коллекциях и собраниях, – масса ненужного хлама, из которого давно пора бы сложить костер и поджечь на утеху и для облегчения бестолково засариваемых [так!] всяким вздором голов.
Относительно имущества Пушкинского Дома у него всегда расходится мнение с Модзалевским, настаивающим на том, чтобы отыскивать и беречь всякую конфетную бумажку, всякую спичечную коробку, засаленный конверт, на котором уже ничего не видно и только предполагается, что он мог быть адресован Пушкину или Пушкиным, и пр. дребедень, – Нестор же Александрович говорит, что все это следует выбросить. «Как бы я был вам благодарен, – сказал он мне как-то, указывая на большую картонку с подобным хламом, – если бы вы унесли от нас потихоньку всю эту дрянь и уничтожили».
Так и в предполагаемой программе чтения сказался весь Н. А., тонкий эстет, художник и барич. Не любит он скопидомства и в научных произведениях.
– Вот человек, – говорил он, – которого я как-то органически не мог понять и переносить, – это Александр Николаевич Веселовский. Мы совершенно не понимали друг друга. Он, как и И. И. Срезневский (о котором только что перед тем шла речь), был абсолютно не способен к обобщениям. Он требовал, чтобы каждый ученый изучил сначала все двадцать четыре наречия языка, употребляемого им в дело, насобирал на них материалы и тогда только принимался за комбинирование их; человек же с исключительно обобщающим, философским направлением ума был ему непонятен и неценен.
– Я думаю, тут не в непонимании дело, – вступилась Маша за Веселовского, на стороне которого стоит сама и почти не ценит талантливости и научных заслуг Котляревского, – очевидно, такие обобщения он не считал наукой.
– Но почему? Ведь не всякий же может вместить в себя 24 наречия; к тому же не всякому это и нужно. И в конце концов что получалось из всей его научности, когда он отвлекался от своего метода и принимался за обобщения? Единственная книга Веселовского в этом роде – «Жуковский»261 – никуда не годна. Что в ней осталось от Жуковского? Кто поймет по ней, что такое Жуковский? Где то изумительно-нежное настроение, та романтическая фантастичность, которыми только и силен Жуковский?
Маша и тут не согласилась, говоря, что ей эта книга нравится, а что Веселовский с высоты своего таланта и огромной эрудиции так и должен был судить других ученых, иначе и не мог себя чувствовать среди них, как Гулливер среди лилипутов.
– Ну, нельзя сказать, чтобы так уж все были лилипутами перед ним! Взять, например, его учеников. Среди них есть люди довольно талантливые: Браун, Аничков, Шишмарев, – и, однако, школы Веселовского они не создали!
– Что касается Брауна – не знаю, каков он как лингвист; говорят – действительно, талантлив; как историк же литературы он
