…Разбилось лишь сердце моё - Лев Владимирович Гинзбург

…Разбилось лишь сердце моё читать книгу онлайн
Лев Владимирович Гинзбург (1921-1980) – классик художественного перевода, публицист; автор книг “Бездна”, “Потусторонние встречи”; в его переводах мы знаем народные немецкие баллады, поэму “Рейнеке-лис” и стихотворный рыцарский роман-эпос “Парци-фаль”, творчество странствующих школяров – вагантов, произведения Гёте, Шиллера, Гейне, классиков XX века – Ганса Магнуса Энценсбергера и Петера Вайса.
Роман-эссе “…Разбилось лишь сердце мое” полон сложных перекличек и резких смен ракурсов. Гинзбург переносит нас из XIII века в век ХХ-й и обратно; рассказывает о судьбах средневековых поэтов, о переводческом семинаре в 1970-е, о своем отце – московском адвокате, помогавшем людям в 1930-е; вспоминает о встречах с композитором Карлом Орфом (“Кармина Бурана”), о своей жене Бубе (Бибисе Дик-Киркило), размышляет об истории XX века. И конечно – о работе переводчика.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Мы не видели “игравших на века” на русской сцене Мочалова – в ролях Карла Моора, Дона Карлоса, Фердинанда, Миллера; Яковлева – Карла Моора; Каратыгина – Карла Моора и графа Лейстера; Самойлова – Франца Моора; Яворскую и Ермолову – Марию Стюарт; Яблочкину – Агнес Сорель; Остужева – Фиеско. Мы родились слишком поздно, но и до нас – неисследимо – долетают их голоса, их внутренний жар. Они дорожили принадлежавшей им минутой…
“Лагерь Валленштейна” достался мне случайно, как в театре молодому актеру случайно достается ведущая роль ввиду внезапной болезни прославленного исполнителя. В последний момент, незадолго до сдачи однотомника в производство, от работы над “Лагерем” отказался Михаил Зенкевич. Стали срочно искать замену, никого не нашли, рискнули обратиться ко мне, хотя в моем “перечне произведений” значилось лишь несколько поэтов ГДР и переводы по подстрочнику с татарского языка и с армянского.
Как ни странно, переводы с армянского сослужили мне в работе над “Лагерем Валленштейна” полезную службу. Дело в том, что осенью 1951 года я, совсем еще молодой переводчик, был великодушно включен в бригаду поэтов, которой в Ереване предстояло готовить материалы – то есть книги, циклы стихов и пр. – для очередной декады армянской литературы и искусства; подобные декады всех союзных республик проводились тогда в Москве с необычайной пышностью, никаких не жалели затрат.
В нашу поэтическую группу входили Илья Сельвинский, Вера Звягинцева, Татьяна Спендиарова, Сергей Шервинский, Ирина Снегова, потом нагрянула шумная, безалаберная ватага обработчиков подстрочной прозы.
Жили хмельно, весело, сдружились с армянскими поэтами, легко изготовляли из сыроватых подстрочников русские вирши. На мою долю выпали сатирические басни, где нужны были игра слов, каламбуры, сочная лексика. Это была хорошая школа. Сам того не сознавая, я набирался опыта для передачи просторечий, смачного словесного озорства, ритмической раскованности.
“Лагерь Валленштейна” раньше переводил Лев Мей – его перевод, сделанный в XIX веке, высоко оцененный тогдашней критикой (например, М.Л. Михайловым), считался теперь устаревшим. Современный же перевод Зоргенфрея (1936) по независящим от издательства причинам публиковать было нельзя[219]. Впрочем, и тот и другой переводы свой век не отжили. Возможно, талантливый перевод Мея спасет редактура – осовременят лексику, устранят не всегда уместные руссицизмы (“Батька, смотри – не случилось бы худа…”, “Князь он, аль нету? Али чеканить не может монету?..”, “На поле, на воле ждет доля меня…” и т. д.). В. Зоргенфрей перевел “Лагерь”, может быть, слишком педантично, но зато безукоризненно точно.
В состязание со своими предшественниками я вступал, опираясь на то, что уже было ими достигнуто. Иное непонятное мне в подлиннике место можно было прояснить, заглянув в Мея или Зоргенфрея.
В чем же заключалась моя задача?
Передо мной было живописное массовое действо, был полюбившийся мне раёшный стих книттельферз, была многоголосица войска: гогот, рев, брань, стон, жалоба… Сам вышедший недавно из солдатской среды, я мог, пожалуй, передать это достаточно живо. В знаменитом монологе капуцина, отмеченном у нас и Толстым, и Тургеневым, перемешались пророчества и каламбуры, латынь и похабщина. Сумбурное, вздыбленное, барочное время. Я чувствовал, что, опираясь на шиллеровский текст, одолеваю своих предшественников.
Целомудренного Мея:
То-то не очень-то глотку дери,
Чаще молися: “Помилуй, Создатель!”
Нежели вскрикивай: “Черт побери!”
Корректного Зоргенфрея:
Рот-то разинуть – должен сказать я
Так же легко для “Господи спаси!”,
Как и для “дьявол тебя разрази!”…
Я вколачивал:
Ведь как будто ничуть не трудней сказать:
“С нами Божья Матерь!”, чем “В бога мать!”…
Радовался: у меня крепче!
Главное, однако, состояло в другом. В том, чтобы пробиться к персонажам, различить в гигантской солдатской массе лица, характеры, судьбы. Шиллер внушал: надо всех их понять, не возвышаться над ними. Сочувствовать. Каждый здесь, в этой одичавшей, свирепой толпе, несчастен по-своему. Всем худо. Все неприкаянны. Всех гонит “страшенная сила” – метла войны. Каждый заслуживает снисхождения. “Жаль их, они неплохие ребята…”, “Видит бог, горемычная жизнь у нас…”, “Не для нас золотые колосья шумят, бесприютен на свете солдат…” Такие реплики для меня в пьесе дороже всего.
Эх, парень! Дурные пошли времена…
Вот в чем, на мой взгляд, таился ключ к пониманию ландскнехтов, которых слепая жажда свободы привела к Валленштейну: вахмистра, кирасир, аркебузиров, стрелков, рекрута. Смягчающие обстоятельства изыскивались и для шулера-крестьянина, в свою очередь обворованного солдатней, и для старого пройдохи, бродячего миссионера-капуцина, да и для самого герцога Валленштейна.
Опутанный приязнью и враждой,
В истории проходит этот образ.
Но долг искусства – к взорам и сердцам,
Как человека, вновь его приблизить.
Оно, храня во всем и связь, и меру,
Все крайности приводит к правде жизни
И в гуще жизни видит человека,
И потому на мрачные созвездья
Оно слагает главную вину…
Если бы мы учились у Шиллера!
“Мрачные созвездья” – объективный ход истории – это то, что стоит над осознанными поступками людей, которые “в гуще жизни”, в повседневности, разумеется, несут ответственность за свои действия, но оправданы могут быть (то есть поняты, по принципу: понять – простить) одним лишь искусством.
Не смеет повседневность
И не должна глумиться над искусством!..
Так шло время, шел к концу год 1952-й, бедный внешними событиями, полный предощущений. В тишине прокуренной ванной комнаты в квартире в Печатниковом переулке я чуть ли не круглыми сутками изо дня в день общался с Шиллером.
И однажды, на раннем рассвете, грянула заключительная песнь всадников:
Друзья! На коней! Покидаем ночлег!
В широкое поле ускачем!
Лишь там не унижен еще человек,
Лишь в поле мы кое-что значим.
И нет там заступников ни у кого,
Там каждый стоит за себя самого…
Я понял, что в моей жизни произошло нечто большее, чем завершение крупной литературной работы: я прошел еще одну школу.
3
В ноябре 1959 года в составе делегации Союза писателей я попал на двухсотлетие Шиллера в Веймар.
На вокзале нас встретил прикрепленный к нам переводчик.
Он осведомился:
– Вы приехали на юбилей Шиллера или в рамках братской дружбы?
Веймар был в гирляндах, флажках, в бесчисленных портретах
