«О доблестях, о подвигах, о славе…» На перекрестке открытых вопросов - Евгений Александрович Ямбург
Уже после ареста отца я с матерью часто бывал у тети Ляли и ее мужа дяди Аркадия, члена коллегии Народного комиссариата финансов. Его фамилия была Маймин, а тетя Ляля не приняла мужниной фамилии, как и полагалось по правилам тогдашнего демонстративного равноправия.
Принадлежать к фамилии Брейтман было почетно: и тетя Ляля, и братья ее, и сестры участвовали в Гражданской войне и установлении советской власти в Закавказье.
Тут не лишним считаю напомнить, что в те времена и в тех местах большевистские убеждения не столько давали людям преимущества, сколько требовали от них самоотверженности и мужества, поскольку в Закавказье исход борьбы за власть был долгое время гадательный.
Один из братьев тети Ляли погиб, кажется, во время Гражданской войны; сама она вместе с сестрами вела в Баку то подпольную, то легальную партийную работу, хоть и была тогда еще совсем девчонкой. Второй ее брат к началу тридцатых годов стал крупным хозяйственником, директором большого завода.
Но в начале 1937 года его уже арестовали.
Арестовали в это время и мужа тети Ляли, к тому времени уже сильно пониженного в должности (не надо думать, что все коммунисты рукоплескали методам сталинской коллективизации). После приговора он успел написать только, что плывет куда-то на барже вместе с теми, чьему исключению из партии он год назад аплодировал, и по тону этой бесцензурной первой и последней открыточки было ясно, что уже не только сталинской коллективизации, но и сталинским партийным чисткам он теперь аплодировать бы не стал.
К осени 1937 года Ляля осталась в своей трехкомнатной, завидной для многих москвичей квартире одна со старухой матерью, со своими двумя детьми (старшему было десять лет, младшему – семь), но не только с ними. На руках у нее оказалась двухлетняя, кажется, девочка, дочка сестры Нюси, только что расстрелянной в Тбилиси за то, что муж ее, член тамошнего ЦК, не поладил с Берией и тоже был расстрелян. При тете Ляле была еще и другая племянница, дочка сестры Жени; эту сестру посадили за то, что она была женой Василия Слепкова, в 1933 году арестованного вместе с моим отцом за «правый уклон».
Из партии за родственные связи со всевозможными врагами народа тетю Лялю, разумеется, исключили.
В один прекрасный летний день все того же 1937 года (в тот год особенно торжественно праздновали двадцатилетие советской власти: помню цифру XX, нарисованную прожекторными лучами в небе, облака цветных воздушных шаров над вечерними площадями) в квартиру Брейтманов пришли двое молодых людей из НКВД, вежливых, аккуратно причесанных, со значками «Готов к труду и обороне» на лацканах пиджаков.
Молодые люди отобрали у тети Ляли паспорт и выдали ей под расписку билеты на всю семью на поезд до Астрахани. Поезд отправлялся утром следующего дня. На сборы оставалось меньше суток. Молодые люди предупредили, что, если семья к сроку не приготовится, посадят силком и безо всего.
Тем временем двухлетняя Натуся тянулась на цыпочках достать с буфета большой чайник с кипятком; четырехлетняя Бэллочка громко плакала, что младший Лялин сын не хочет играть с ней в куклы, а старший вместе с бабушкой упаковывал в хозяйственные сумки многочисленные тома «Большой советской энциклопедии» с ярко-красными золотобуквенными корешками: не было на что жить, и это роскошное издание несли букинистам.
Тетя Ляля на всю жизнь запомнила подробности этого дня, как запоминаются подробности кошмара, который так измучил человека, что тот силился, но уже не имел сил проснуться. И она схватилась за последнюю, почти фантастическую возможность, как утопающий хватается за воздух, когда нет даже соломинки под рукой.
Была в Москве семья, с которой Брейтманов связывало давнее приятельство.
Теперь глава ее оказался в большой силе. Прежде человек этот, как Ляля мне рассказывала, уже занимал видный пост в аппарате ЦК. По ее словам, он был простецким парнем, недалеким, не особенно добрым, но и не злым. Он страдал экземой и очень любил стихи Есенина, знал их на память и даже читал друзьям, когда выпивал. Не было в нем заметно ничего зловещего, предвещавшего страшную высоту, на которую он к 1937 году взлетел. Этого человека звали Николай Иванович Ежов.
По его фамилии целую полосу русской жизни назвали ежовщиной. В нашей булочной, помню, висел плакат, как «ежовые» рукавицы в железных колючках давят извивающихся врагов народа в шляпах и пенсне.
Ляля к старому приятелю, Коле Ежову, раньше не обращалась: известно было, что он никому из прежних друзей не помогал, да и добраться до него было почти невозможно. А его жена, Женя Ежова, через которую обычно и просили, со слезами и отчаянием объясняла потом, что не смогла ничего добиться. Женя Ежова, как говорят знавшие ее, была умной и доброй женщиной. Она умерла неожиданно и как-то таинственно: по одним слухам, покончила с собой, по другим – ее устранили, чтобы она не расшатывала сталинскому наркому его железные нервы. Она не дожила до того, как муж ее получил от вождя и учителя пулю в затылок.
В этой связи очень интересно высказался девять лет спустя тогдашний главный прокурор РСФСР тов. Софронов. Толстый, сонный, он сидел в кресле, похожем на трон средневекового короля, с высокой, прямой спинкой, а референт бойко сообщал начальству анкетные данные тех, кого прокурор Республики должен был утвердить в следовательской должности.
Кандидат на должность при сем присутствовал.
Вот референт бойко докладывает: Лазуркин Карл Сергеевич, год рождения 1922-й, с 1941 года на фронте, демобилизован по ранению, окончил юридический институт… И вдруг нагибается, шепчет что-то дремлющему начальству в самое ухо. Прокурор Республики отряхивается от сонного безразличия, живо взглядывает на Карла и громко говорит референту, махнув рукой:
– Скажи спасибо, что нас с тобой тогда не расстреляли!
Так Карл Лазуркин, сын знаменитого расстрельщика Реденса, в свою очередь расстрелянного в 1937 году, пасынок наркома, расстрелянного годом позже, сделался государственным следователем перед тем, как рассказать мне все это на бутырских нарах (он был признан в 1949 году в силу родственных связей «социально опасным элементом»).
Но пока был жив Ежов, не было еще никакой ежовщины. Просто шла повсюду судорожная резня. Что для Ежова мог значить еще чей-нибудь стон?
И все-таки со дна последнего отчаяния тетя Ляля позвонила Жене Ежовой на дачу (телефон по старой памяти был). Женя Ежова приняла подругу.
Тетя Ляля вспоминала, что, когда она


