Актер - Крис Макдональд
– Дело не в Джонатане.
– Он тебя настроил против меня! Сказал, наверно, что нельзя одновременно играть Гамлета и встречаться с девушкой. Бред.
Я открыл рот, закрыл, уставился в пол.
– После упражнения, на котором я раздевалась, у меня будто шоры с глаз упали. Все его манипуляции как на ладони. Если человек хорошо поработал, ну скажи ты ему «молодец», похвали, помоги поверить, что он способен выступать перед двухтысячной аудиторией.
Я едва удержался, чтобы не поинтересоваться, не в музыкальном ли театре она почерпнула свои представления о режиссерской работе. Мой порыв от нее не укрылся.
– Нет? Я ошибаюсь? Ты действительно думаешь, что лучше унижать людей, пока они не начнут шататься по сцене, как контуженные, как перед расстрелом?
– Ни, мне правда жаль, но моя работа…
– Своей «работой» ты обязан собственному таланту. Он наконец-то позволил тебе почувствовать себя частью труппы, настоящим актером, и мы увидели, на что ты способен. Но нет, этого мало, надо было душу наизнанку вывернуть, чтобы ему понравилось.
– Я должен был достичь полного погружения.
– Я же тебя люблю, идиот! И любила бы, если бы ты был самым паршивым актером на свете. Если бы глотал слова, спотыкался на сцене, корчил рожи, сыпал стремными шутками. Ты добрый – по крайней мере был, пока он до тебя не добрался, – милый, остроумный… ну, временами. И все это – несмотря на то, как обращалась с тобой мать, несмотря на игнор от отца. И мы были счастливы. Скажешь, нет?
– Были.
– Еще до того, как мы стали парой, когда только познакомились. Учиться в Церкви непросто, но у меня всегда был ты. Мы были друг у друга.
– Вот именно, – сказал я, еле шевеля пересохшим языком. – Ты… мы друг для друга были как спасательные круги, и…
– Это не твои слова! Это долбаное притворство! Тебе необязательно это делать, нам необязательно вот так заканчивать.
Нина посмотрела на меня; я видел, что она хочет встать, хочет, чтобы я подошел к ней, но никто из нас не двинулся с места. Ее покрасневшие глаза начали наполняться слезами.
– Он садист. Как ты этого не видишь?
Я судорожно вздохнул; нужно было ответить, но что? Она ошибается насчет Джонатана, она расстроена, она в отчаянии. Он тяжелый человек, невероятно тяжелый, все это знают. Но в тот момент на сцене, заново переживая сцену с мамой, я почувствовал, как перешагнул незримую границу, спустился туда, где еще не бывал. Репетируя после, я уже не чувствовал, что слова, выходящие из моего рта, написаны четыре века назад: они были мои.
Не дождавшись ответа, Нина уронила голову на руки и разрыдалась. Мне так хотелось подойти, потянуться к ней, что пришлось сцепить руки за спиной. Я опустился на колени, где стоял, и попытался впитать этот образ, запомнить, как она сидела скрючившись и в отчаянии дергала себя за кудряшки. Глядя на нее, такую земную и уязвимую, я чувствовал, как превращаюсь в наблюдателя, в свидетеля великолепной актерской игры. Пришлось отвести взгляд, чтобы прогнать ощущение.
– Что, так и будешь молчать? – Она подняла на меня карие глаза, пылающие ненавистью. – Я-то думала, Гамлета невозможно заткнуть. – Низкий голос, сочащийся цинизмом двадцатилетних, зубы, красные от вина. – Ну и катись тогда в монастырь, гондон.
Она встала, прошла в ванную и захлопнула за собой дверь. Открыла оба крана, а может, и душ, но сквозь шум воды все равно пробивались рыдания. Несколько секунд я слушал, запоминая, как звучит то, что я сделал с любимым человеком. В груди сдавило, каждый вдох причинял боль, словно был последним.
На следующий день после репетиции я вернулся в сквот в Лаймхаусе. После обрушения потолка бывшие сожители переоборудовали заброшенный склад, и за двадцать восемь фунтов в неделю – деньги шли в общак, из которого оплачивалась коммуналка и еда, – я получил что-то вроде отдельной комнаты со стенами из гипсокартона, вместо того чтобы, как раньше, ютиться в общем помещении. Человек восемь-девять я знал еще с прошлых времен; главным у них был торчок-перформансист по имени Руди, который меня невзлюбил, потому что его девушка Лоз, с которой они то сходились, то расходились, положила на меня глаз. Помимо старой компании, с нами попеременно обитали еще от десяти до сорока человек: для кого-то наше обиталище было местом вписки, для кого-то – ночлежкой. Я не испытывал к ним ни любви, ни ненависти. Чем занимался я и кто я вообще такой, никого не интересовало. Я был просто телом, частью карусели персонажей, порой заслуживающих внимания, в основном непримечательных – именно таким я и хотел оставаться в их глазах. Стены сочились их отвращением к себе, и я пил его, как витамины. Кухня была эпицентром тусовки, так что я отказался от нормальной еды и питался сладостями, чипсами и пирожками. Вокруг постоянно валялись горы сигарет и табака; если становилось голодно, я курил.
В сквоте я начал разговаривать с Дастином. Настоящий Дастин был хорошим слушателем: мама, бывало, смотрела ему в глаза, и он не отворачивался – необычное дело для собаки. Череп ночевал со мной на стопке одежды, служившей мне подушкой. Я разговаривал с ним, рисовал себе прошлое, в котором мы с Йориком странствовали по просторам Эльсинора, представлял, как вытаскиваю его из трясины, а он предупреждает меня о засаде на опасном копенгагенском тракте. Я вглядывался в пустые глазницы, и из них на меня смотрели мамины глаза, стеклянные, как в последние дни, а иногда я слышал ее голос. В минуты просветления я, уставившись в пустоту, пытался заполнить ее сияющим даром любить, которым меня наделила Нина и который я швырнул в костер. Все это безупречно ложилось на финальные события пьесы.
Через пару недель такой жизни я снова начал заболевать. Я бродил по коридорам Церкви, разговаривая с черепом Дастина. Тело ослабло от сигаретной диеты и нехватки сна; я спотыкался и подволакивал ноги. Выглядел я скверно: желтушная кожа, потертое черное пальто, найденное в шкафу в подвале Церкви, и мои обходы, которым я посвящал свободное от репетиций время, начали вызывать острое беспокойство у педагогов и студентов.
Чувствовал я себя великолепно. У людей, которые режут себя, развивается зависимость так же, как после первой татуировки хочется еще одну. В ответ на боль вырабатываются эндорфины, но дело не только в этом: дело в экстазе, который достигается посредством осознанного саморазрушения. Уничтожение самого себя, священного храма своего тела,


