Вальс оставь для меня. Собрание сочинений - Зельда Фицджеральд
– А бывало так, что я по ночам плакала, безобразничала, и вы с папой хотели, чтобы я умерла?
– Откуда такие мысли?! Все мои детки были – чистое золото.
– И бабушкины тоже?
– Думаю, да.
– Тогда почему она выгнала из дому дядю Кэла, когда он вернулся с Гражданской войны?
– Твоя бабушка была со странностями.
– И Кэл тоже?
– И Кэл. Когда он пришел с войны, бабушка тут же написала Флоренс Фезер, что та, как видно, ждет ее смерти, чтобы выйти за Кэла, так вот: пусть, мол, передаст своей родне, что все Беггсы – долгожители.
– Она такая богатая была?
– Нет. Дело не в богатстве. Флоренс ответила, что с матерью Кэла уживется разве что сам дьявол.
– Выходит, Кэл так и не женился?
– Вот именно… бабушки всегда своего добьются.
Мать смеется – это смех барышника, который хвалится проявлениями своих деловых качеств и при этом будто бы извиняется, что с годами они только крепнут; это смех ликующего клана, который в нескончаемой борьбе за верховенство нанес поражение другому победоносному клану.
– Я бы на месте дяди Кэла возмутилась, – воинственно заявляет девчушка. – Я бы сама решила, как мне быть с мисс Фезер.
Глубокий, ровный отцовский голос подчиняет себе тьму заключительным диминуэндо, которое в семействе Беггсов знаменует время отхода ко сну.
– К чему ворошить эту историю? – рассудительно произносит отец.
Закрывая ставни, он убирает с глаз долой особенности этого дома: тяготение к свету, солнечные лучи, что пронизывают оборки гардин; теперь складки цветочного ситца колышутся неухоженными садовыми бордюрами. Сумрак не оставляет у него в комнате ни теней, ни причудливых контуров, а просто переносит их целиком в более размытые, более серые миры. Зимой и весной дом похож на чудесную сверкающую обитель, выписанную красками на зеркале. Пусть кресла уже разваливаются, а ковры протерлись до дыр – это никак не влияет на яркость изображения. Дом – это вакуум, где культивируется цельность натуры Остина Беггса. На ночь дом погружается в сон, как сверкающий меч, что погружается в ножны усталого отцовского благородства.
Кровельное железо потрескивает от жары; в домашнем воздухе словно бы веет затхлостью старого сундука. С площадки второго этажа из-под притолоки уже не пробивается свет.
– А Дикси где? – вопрошает отец.
– Пошла прогуляться с друзьями.
От такой уклончивости девочка настороженно подается вперед, проникаясь важным чувством сопричастности к делам семейным.
«У нас всякое случается, – думает она. – Как здорово, что мы – одна семья».
– Милли, – продолжает отец, – если Дикси опять дефилирует по городу с Рэндольфом Макинтошем, пусть лучше не возвращается в мой дом.
У него гневно трясется голова; от поругания благопристойности сползают очки. Мать неслышно шагает по теплым коврикам детской, и крошка-дочь остается лежать в темноте, безропотно и даже гордо подчиняясь законам клана. Отец в камчатом шлафроке спускается в холл и там ждет.
Из фруктового сада, что через дорогу, над детской кроватью плывет аромат спелых груш. Где-то вдалеке оркестрик разучивает вальсы. Темноту нарушают размытые пятна белизны – гроздья белых цветов и каменная брусчатка. Месяц, отражаясь в оконном стекле, устремляется в сторону палисадника и, подобно серебряному веслу, поднимает рябь на сочных испарениях земли. Мир сейчас моложе обычного, а девчушка видится себе неизмеримо старше: умудренная опытом, она не отмахивается ни от каких сложностей, но борется с ними так, словно они обрушились на нее одну, а не укоренились в наследуемых ценностях белой расы. Все сущее подернуто яркостью и глянцем; она уверенно исследует жизнь, будто шагая через сад, который по ее велению произрастает на самых что ни на есть скудных почвах. У нее уже вызывают презрение регулярные парки и крепнет вера в садовода-волшебника, который добьется, чтобы ароматные цветы распускались на каменных склонах, чтобы ночные вьюнки благоухали на бесплодных пустошах, чтобы дыханье сумерек приносило свои плоды, а златоцветами чтобы можно было расплачиваться в магазинах. Ей хочется, чтобы жизнь текла легко и полнилась событиями, которые приятно вспомнить.
Эти раздумья навевают ей романтичный образ поклонника сестры. У Рэндольфа шевелюра – что перламутровая раковина изобилия, откуда льются солнечные зайчики, которые составляют его лицо. Ей грезится, что внутри она и сама такова, ей грезится, что это ночное смятение чувств – ее отклик на красоту. О Дикси она думает с волнением, как о взрослой копии самой себя, но отчужденной преображениями возраста – так загорелая до черноты рука может почудиться тебе незнакомой, если не уследишь за постепенными изменениями. Алабама примеряет на себя любовную историю сестры. От умственных усилий ее клонит в сон. Напряжением своих затухающих мечтаний она отстранилась от себя самой. И теперь засыпает. Месяц благосклонно подставляет сгиб своего локтя под ее загорелое личико. Во сне она взрослеет. Настанет день, когда, проснувшись, она увидит, что в альпийских садах растут большей частью лишайники, которые нетребовательны к почвам, что белые гроздья, чьими ароматами напитан ночной воздух, останавливаются в росте на стадии эмбрионов, а сама она, повзрослев, будет с горечью бродить геометрически правильными аллеями Ле-Нотра, а не загадочными тропками, петляющими средь грушевых деревьев и златоцветов ее детства.
Алабама так и не смогла определить, что же будит ее по утрам, когда она лежит в постели, озираясь и сознавая только, что лицо ее лишено всякого выражения, словно его накрыли мокрым ковриком для ванной. Но она делала над собой усилие. Живые глазенки пушистой лесной зверушки, угодившей в силки, таращились на скептическом, напряженном, как натянутая сеть, личике; лимонно-желтые волосы липли к спине. Одеваясь перед уходом в школу, она картинно жестикулировала и без нужды склонялась вперед, наблюдая за движениями своего тела. В неподвижных испарениях Юга звонок, напоминавший о скором начале учебного дня, оказывался пустым сотрясением воздуха, как завывание бакена среди приглушающей всякие звуки необъятности моря. На цыпочках Алабама пробиралась в комнату Дикси и наводила густой румянец с помощью косметических принадлежностей сестры.
Когда ей говорили: «Алабама, ты же нарумянилась», она отвечала попросту: «Да я только потерла щеки брусочком для ногтей».
Дикси в глазах младшей сестры была абсолютно состоявшейся личностью; комната ее ломилась от всяких сокровищ; повсюду валялись шелковые вещицы. На каминной полке статуэтка, изображающая трех обезьян, хранила спички для курения. От одного гипсового «Мыслителя» до другого тянулась полочка, на которой выстроились «Темный цветок», «Гранатовый домик», «Свет погас», «Сирано де Бержерак» и «Рубаи»[4] – иллюстрированное издание. Алабама знала, что в верхнем ящике комода спрятан «Декамерон»: она прочла все рискованные эпизоды. Над книгами гибсоновская девушка[5] с лупой колола

