Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики
Мельников был не на шутку увлечен вышеизложенной левантийской литературной идеей — со своей, русской точки зрения. Чуть позже, когда был облегчен доступ к текстам, мы сходились на том, что русскому слову на Святой Земле лучше бы поменьше кружиться вокруг дорогих могил и священных камней, а прорубать себе выход к Средиземному морю и левантийскому мифу, к соленой мореходной метафизике. Это стало бы исполнением заповедных травматических интенций нашей культуры, так долго тосковавшей по утраченной эллинистической целокупности, по александрийскому окоему. Эллинизм — далеко не только теплота и милая домашняя утварь, говорил он, глину на горшки можно раздобыть и в другом месте. Трактуемый широко и, пожалуй, метафорически, без оглядки на строгую хронологию, эллинизм открывает нам запретные морские тропы на Запад, к его портам, парусам и веслам, к его попутному ветру, без которого не могли бы отправиться в путь ни Одиссей, ни «Энеида», ни «Аргонавтика», ни «Пьяный корабль», ни даже романы Джона Барта с их вечными плаваниями, в последнем из них — Синдбада. В глубине ключевых текстов Запада шумит море, там играют с дельфинами (издательская эмблема Альдов), охотятся на Кита и на Снарка, я уж не упоминаю об Атлантиде, где, по счастливому выражению критика, все концы уходят в соленую воду. Весь греческий роман мореходен. И смерть в нем — от кораблекрушения. Даже мнимая смерть. («Нас опорочит кенотаф лукавый», — сказал я.) Или вы полагаете, что сумасшедшее русское тяготение к Константинополю и проливам, к «фосфорно-просфорному» Босфору диктовалось чем-то иным, например, пресловутым византизмом, выдуманным горячими головами? Нет, в основе стремления — не наследие басилевсов, не религиозный и политический пыл, но попытка — пусть окольным путем — добраться до завязей слова, заключившего в себе опыт великого плавания; это нетерпение сердца, безумно уставшего от «хожений» («За три моря», — сказал я.) И кому, как не нам, говорящим по-русски, должно быть понятно морское эллинское слово?
Вспоминаю, какую ярость вызвало у Сергея с опозданием на пару лет прочитанное бродское эссе о путешествии в Стамбул. Византия, Константинополь, — горячился он, в то же время любуясь акустикой этих имен, — больная тема для русского культурного сознания. («До сих пор?» — спросил я.) Это его кровоточащая рана. Его воспалительный процесс. Эрогенная зона, прикосновение к которой сулит наслаждение, а неосторожное движение вызывает боль, отдающуюся во всем теле этой культуры, во всем составе этой несбывшейся политики. У Бродского была великолепная возможность марлей и пластырем палимпсеста утишить русскую боль, сделав ее объектом элегического воспарения. Этот лауреат («Тогда он им еще не был», — сказал я) держал в руках потрясающий литературный шанс, козыри сами плыли к нему в руки. Что же он сделал? Обстоятельно изложил свои нудные взгляды приват-доцента, как будто кто-нибудь всерьез интересовался, что он там думает по поводу Вергилия, христианства, язычества и ислама. Но чего еще ждать от автора, который в своей эссеистике настоящий Мидас: до чего бы он ни дотрагивался, все обращается в банальность. У него нет ни одной непредрешенной ассоциации, они все изначально банализированы, так что Первый Рим в непременном порядке сравнивается со Вторым, а Второй — с Третьим, Византия влачит за собой пожитки Османской империи, которая и минуты не может просуществовать без империи Советской; Востоку же, оказывается, как бы мы его ни идеализировали, невозможно приписать даже подобия демократической традиции — провинциальные задворки мысли и стиля. Забавно, что даже его личные физиологические ощущения в связи с Венецией — зимний холод в неотапливаемом помещении, нездоровье, тревога, неврастения — тоже отчетливо предрешены: сразу же вспоминается постаревший и желчный Стендаль, жалующийся в дневниках на зимний итальянский холод, боль в ноге и уже не покидающее его дурное настроение. Только одно спасает эссеистику, да и поэзию Бродского от полного провала и скуки: это однообразная, но выстраданная интонация усталого неверия в обольщения мира сего, нотка разочарованного гедонизма и патрицианской надменности. Он пишет, как последний патриций, обреченный после крушения своего мира странствовать из отеля в отель, убеждаясь, что все вокруг одинаково смертно, и нам остается всего лишь недолговечная, но по-прежнему сладостная любовь на фоне очередных постисторических развалин да одинокое писательство, как мутное лекарство от забвения. В этой нехитрой музыке есть бодрящий воздух международного скитальчества, есть привкус свободы, чего совершенно лишены излияния людей, которые, подобно Бродскому, вышли из рукава все того же петербургско-ленинградского мифа, но, в отличие от «Иосифа Прекрасного», так и застыли в стародевичьих послеакмеистических пределах: распахнутый взор, поджатые губы и отвратительное благоприличие в каждом произнесенном слове.
Потом Мельников снова говорил о южных морях, а вернее, о Море и чудесных удачах его встречи с литературой, рассуждал о Кавафисе, Лоренсе Даррелле, Найполе и только что прочитанном Дереке Уолкотте, уверяя меня, что атакованный выше лауреат и Петроний Арбитр ни черта во всем этом не смыслит, с чем я вяло не соглашался… Вот ведь не стало и Бродского…
Сейчас я живу в трехстах метрах от того самого моря. Русское слово Израиля до сих пор опасается приближаться к нему или не чувствует вкуса к такому занятию. В лучшем случае, он же случай и худший, это слово заимствует его водянистость, но не крепость, не соль, не ветер.
И это в то время, когда буквально катит в глаза идея местной русской словесности, как звена в единой средиземноморской литературной цепи. Дело не в том, чтобы отпраздновать разрыв с традицией метрополии, речь идет о создании новой культурно-географической перспективы, неизмеримо более волнующей и влекущей, нежели возможность русско-израильской литературной автономии, косноязычно созерцающей, за неимением других занятий, собственный пуп. «Вариант Кавафиса», названный так мною и Александром Барашем, возвещает о том, что русский литературный Иерусалим — Тель-Авив станет вскоре новым благородным камнем в ожерелье средиземноморских столиц. И человек, выводящий в Израиле русское слово, обретет собратьев среди тех, кто занят тем же ремеслом в Касабланке, Танжере, Стамбуле, Триполи, Тунисе, Алжире, Марселе. Это будет удивительная разноязычная община, небывалый родственный цех.
Лоренс Даррелл написал в «Жюстине» о том, как еврей Балтазар (его именем назван второй том «Александрийского квартета») устроил род маленькой ложи, изучавшей премудрости Каббалы. Внутренний круг этой ложи включал в себя двенадцать членов, рассеянных по всему Средиземноморью — в Бейруте, Яффе, Тунисе и «так далее», замечает автор. В каждом из таких мест, пишет далее Даррелл, была небольшая академия, студенты которой учились использовать странные вычисления, которыми Каббала окружала идею Бога. Члены внутренней Каббалы переписывались, прибегая к старинной форме письма («бустрофедон»), читаемого справа налево и слева направо по чередующимся строкам. Вот что я имею в виду — новую средиземноморскую литературную церковь, но только максимально открытую для прихожан, безо всяких внутренних кругов и тайных алфавитов. Принцип ее строения должен сочетать автокефальность с иерархичностью, ибо всецелая самостоятельность национальных общин не противоречит их подчинению международному духовному центру — незримому и воображаемому, в отличие, например, от Папского престола. Ведь Александрии, которой будет доверена роль имагинативного центра, более не существует. Нам известна даже точная дата исчезновения: в 1967 году Дэвид Хокни, задумавший проиллюстрировать четырнадцать александрийских стихотворений Кавафиса, отправился искать натуру в Бейрут. К тому времени довоенная столица Ливана, по мнению рисовальщика, восприняла роль космополитического центра восточного увядания, ранее безраздельно принадлежавшую Александрии.
Самое чувственное и риторическое место на свете превратилось в заштатный египетский городишко, сохранив только имя, которое мы вольны повторять, как тавтологическую розу Гертруды, или обращать его вспять, как палиндромную розу Азора. Имя важнее, чем город. Город печального солнца — в его непременно закатных лучах обитает усталое вожделение, и воздух дрожит от бесплодной стоической филологии, и слишком здесь много невстреч, чтобы кто-нибудь верил в долговечность любви. Но сполохи страсти посреди мнимостей и обмана — они ведь чего-то стоят?
Писатель, сознающий себя в первую очередь литератором Средиземноморья, способен эту древнюю страсть сохранить. Но пока такой общины нет. Она — дело будущего. А дело неотложного настоящего — написать черную комедию в проклинающем стиле, чтобы послать все на хер, но на это ни у кого не хватает ни силы, ни смелости. Ни у кого, вот что обидно до слез.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Александр Гольдштейн - Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


