Паскаль Киньяр - Салон в Вюртемберге
Флоран уже давно с умилением рассказывал мне об этой бесцеремонной манере – на мой взгляд, не такой уж неосознанной, как уверял Сенесе, – использовать ходячие выражения, искажая или вовсе выворачивая их наизнанку, притом с большим апломбом. И все же мне кажется, что она поступала так не нарочно: просто делала из своих невольных оговорок и ляпсусов орудие кокетства, хотя иногда ее высказывания звучали и впрямь довольно нелепо. Я глядел, как они уходят, сутулясь и тесно прижимаясь друг к другу под ледяным ветром. А ветер вдогонку облеплял ее ноги полами широкого синего плаща.
Изабель сама придумала себе уменьшительное имя – Ибель. Сенесе чаще всего звал ее именно так, иногда этим именем называла ее и Дельфина, Она вообще любила переименовывать все и всех на свете, и, честно говоря, эта мания надоедала, а то и обижала. Имена, которые мы носим, которые не выбирали, подобны коже, что растет вместе с нами, питаясь и наливаясь нашими соками. Мы рождаемся беззубыми, потом у нас появляются молочные зубы, потом они выпадают, – то же самое происходит с нашими волосами, с нашими усами и бородами, с нашими близкими, с иллюзиями. И только имена, они одни, остаются при нас до самой смерти. Впрочем, говорят, что и после нашей кончины они еще некоторое время витают в воздухе, напоминая об ушедших.
«Ну как поживают мои дорогие каледонцы?» – спрашивала она у своих родителей, когда звонила им из Сен-Жермен-ан-Лэ или когда они приезжали к ней в Пренуа; эта шутка – по-моему, крайне неудачная – означала, что они живут в Лон-ле-Сонье.[9] Вначале это уменьшительное – Ибель – постоянно напоминало мне имя Лизбет, и это сходство меня сильно коробило. Моя старшая сестра Элизабет жила в Кане и была замужем за другом нашего детства Ивоном Бюло, с которым мы встречались каждое лето на пляже Реньевилля, близ Кутанса. Лично я всегда считал нелепым и почти жестоким это намеренное искажение имен. Ребенком я недоумевал, почему меня зовут то Карлом, то Шарлем. Сестра Лизбет чаще всего звала меня Шарлем. Луиза, Цецилия и Маргарете – Карлом и даже просто Ка, да и Касилия переделала имя самой младшей сестры Маргарете в «Га» или «Марга», ко мне же обращалась не иначе как «майн Ка». Мать неизменно предпочитала имя Шарль. Я изобретал сложные ходы, стараясь понять, в какой момент мне выгоднее назваться Карлом, и мысленно составлял список преимуществ, которые можно было из этого навлечь. Но чаще всего я запутывался в своей, на самом деле нехитрой системе и «тонких» расчетах, объявляя себя Шарлем, когда нужен был Карл, и наоборот. Такая же нелепая и постоянная путаница происходила с Бергхеймами, которых было три – один во Франции, возле Верхнего Кенигсбура, в пятнадцати километрах от Кольмара, и два в Германии – на берегу Эрфта и на берегу Ягста. Это казалось мне дикой несуразицей. И выглядело тем более несправедливо, что самый маленький из них – хотя вряд ли самый безвестный – находился ближе всего к югу. В нем-то мы и жили. Не знаю, страдали ли мои сестры в той же мере, что и я, от искажения их имен. Мне трудно утверждать наверняка, но думаю, что Марге это не нравилось. Элизабет и Лизбет, Луиза и Люиза, Сесиль и Цецилия, Маргарете и Марга, Шарль и Карл – имена менялись очень легко, тем более легко, что смена имен объяснялась соглашением между мамой и папой, то есть устраивала окружающих, но не нас самих. Взяв перочинные ножички, мы вырезали свои имена на стволах старых буков и вязов – последние встречались крайне редко, – и ныне, вспоминая большой сад Бергхейма, я в первую очередь думаю не о деревьях, а о наших именах. Только не о буквах, процарапанных на коре, а о звуках, что составляли эти имена, произносимые чужими устами и оттого как бы материализованные, безжалостно врезанные в наши души и такие же реальные, как дыхание, вылетающее зимой изо рта белым облачком. Я до сих пор чувствую дискомфорт, стеснение при мысли об этом самоуправном и переменчивом «крещении». И еще мне иногда случается долго рассматривать какой-нибудь старый ствол – бука, вяза или дуба, – стоя в двадцати-тридцати шагах от него, со смутной уверенностью, что, вглядевшись хорошенько, я смогу увидеть… сам не знаю, что именно, – не лицо одной из сестер, и, уж конечно, не ее имя, и не фигуру, а нечто, возникающее из тайника, из-за куста, из-за угла старинного особняка, – совсем как в детстве при игре в прятки, когда все время кто-то чудится за деревом, где на самом деле никого нет (быть может, мои детские игры в прятки, или в веревочку, или в «найди предмет» перевоплотились в эти страницы?), и когда кричишь, топая ногой и призывая покинуть укрытие: «Эй, не жульничай! Я тебя видел! Давай выходи!» Мне и теперь кажется, будто я явственно вижу Маргу, Люизу, Цеци и Лизбет. И я кричу: «Выходи! Выходи!» Как будто можно вызвать из прошлого Изабель-Ибель, Дельфину или крошку Жюльетту. А впрочем, почему бы и нет, – нужно только долго-долго смотреть на самые толстые, самые мшистые деревья, окликая тех, кто давно уже мертв: Мадемуазель, Сенесе, Люизу, мою мать, Дидону или Понтия Пилата.
Все тонет в забвении. Моя жизнь, эти лица, эти короткие сценки – все безвозвратно тонет в забвении, если я не пишу. Я вытаскиваю на свет божий хоть какие-то краски, а иногда и их переливы. Но чаще всего это не мерцание и не аромат, а обрывки звуков. Неслышные, живущие внутри звуки. Все музыканты страдают этой болезнью – этой напастью, от которой не могут отделаться даже во сне. Стоит мне сосредоточиться, чтобы вспомнить дом в Сен-Жермен-ан-Лэ, как я слышу стрекотание швейной машинки мадемуазель Обье; вот так же неумолчное стрекотание цикад мгновенно вызывает у меня в памяти маленький домик в Борме. Своей любовью к музыке я обязан Люизе. Я до сих пор могу петь наизусть, целыми сборниками, сонатины Кулау и Клементи, которые она играла в возрасте одиннадцати-двенадцати лет, – мне же было в ту пору года три-четыре. Я тоже учился игре на пианино, наряду с виолончелью, вплоть до тринадцати лет. Это был «Erard» с корпусом желтого цвета. И лишь одно обстоятельство заставило меня бросить эти занятия, а именно шумное дребезжание медных розеток подсвечников в четыре свечи с их терпким, душным запахом расплавленного воска: в возрасте четырнадцати лет Люиза, ударившись в романтику, решила, что ноктюрны, «возвышенные» этюды или аппассионаты следует разыгрывать только при свечах. И решительно убрала лампу с учебного инструмента. Правда, мое воспоминание об этом событии зыбко и не очень надежно. Едва мне исполнилось двенадцать лет, как отец усадил меня за орган. И в том же году, по случаю дня рождения, мне купили первую «взрослую» виолончель: посредственную, но прочную «Markneukirchen» начала XIX века. Кстати, эта виолончель имела четыре маленьких колка, – они были удобны для настройки инструмента, но иногда вдруг «оживали» и начинали потрескивать или гнусаво вторить соседней струне, приводя меня в неистовую ярость. И вот таким образом я вдруг осознаю ошибку, которую совершал в течение всей своей жизни, а теперь допустил снова, – в чем, несомненно, являюсь прямым потомком героя Гриммельсхаузена, даром что Симплициссимус играл не на виолончели, а на волынке, желая напугать то, что его пугало. Я долго полагал, что страсть к виолончели и виоле да гамба[10] внушила мне великолепная коллекция виол, выставленных в Мерзебурге, вкупе с портретом самого герцога Мерзебургского, который несколько напоминал чертами лица нашу фройляйн Ютту. Но это было отнюдь не так: мои сестры уверяли, что к виолончели приобщил меня папа, и приобщил, по их выражению, истинно по-тевтонски. У Лизбет была скрипка, на которой она играла очень плохо; у Люизы – пианино, и она играла на нем превосходно; Цецилия играла на скрипке – настолько скверно, что ей перенастроили инструмент на квинту, ниже обычного, чтобы ее скрежет был не так слышен и чтобы она могла исполнять партию альта; зато Марга играла на скрипке великолепно и, кроме того, обладала в детстве чудесным голосом; я же с той минуты, как научился стоять на ногах и кое-как читать буквы и ноты, исступленно держался за свою виолончель-четвертушку. Думаю, что при таком положении вещей шестой ребенок, появись он на свет из чрева моей матери, был бы просто обречен, следом за мною, играть на второй виолончели и наверняка завершил бы эту свою карьеру, встав в отрочестве за контрабас. Так что я расстался с пианино отнюдь не по вине дребезжащих розеток. Мы охотно измышляем воспоминания или мифы, в которых выглядим самоотверженными героями. Владение вторым инструментом считалось обязательным, и я бренчал на фортепиано, подчиняясь этому правилу, а также нерушимой традиции, по которой все мужчины нашей семьи становились церковными органистами. Словом, выбор виолончели, не говоря уж о виоле да гамба, свершился и стал моим уделом – или хотя бы профессией – не по моей воле.
Я всегда обостренно воспринимаю речь каждого человека, этот сложнейший инструмент звукового соотношения между им самим и его семьей, местом обитания, социальным кругом, языком детских лет, – без сомнения, оттого, что провел первые годы жизни в семье, говорившей по-французски в маленьком немецком городке и, что хуже всего, сразу после войны. И конечно, именно этому единственному обстоятельству я обязан тем, что стал более внимательным слушателем, чем другие, более опытным экспертом по части мельчайших нюансов устной речи. Мадемуазель Обье изъяснялась устаревшим, цветистым языком. Стоило Дельфине влезть в тарелку пальчиками, как Мадемуазель раздраженно восклицала: «Ну вот, Дельфина, деточка, теперь вилка папаши Адама вся грязная!» – и, смочив салфетку водой из графина, обтирала ее крошечные ручки, как после рисования акварелью. Сенесе говорил изысканно и витиевато, не боясь впадать в педантизм. Более того, он специально уснащал свою речь неожиданными, редкими, грубоватыми, даже шокирующими оборотами и неизменно прерывал сам себя напыщенным вопросом: «Да можно ли эдак выражаться?» – с одной целью: проверить грамматические познания собеседника. Дельфина лепетала, как и положено ребенку – надоедливо, но очаровательно; язык Изабель был довольно эклектичным, словно она, – не желая смиряться с законами речи, подмешивала к ней то наивность, то провокацию, то высокомерие – и при этом неизменно поглядывала на нас с вызовом, настороженно, прикусив уголок нижней губы. «Ну конечно, – говорила она нам воскресными вечерами, разозленная необходимостью отъезда, а может быть, еще и обиженная тем, что мы недостаточно грустили по этому поводу, – конечно, вы-то здесь живете-поживаете, горя не знаете!»
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Паскаль Киньяр - Салон в Вюртемберге, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


