Книга воспоминаний - Надаш Петер

Книга воспоминаний читать книгу онлайн
Петер Надаш (р. 1942) - прозаик, драматург, эссеист, широко известный за пределами Венгрии. В последние годы неоднократно фигурировал в качестве основных претендентов на Нобелевскую премию по литературе. Роман "Книга воспоминаний" вышел в 1986 году после пятилетней битвы с цензурой. На русский язык переводится впервые. Все истории этого романа - истории телесных взаимодействий. Поцелуй в будайском лесу в марте 1953 года - Сталин умер, и соглядатайство тут же обернулось долгими любовными взглядами. Коллективное тело пештской демонстрации в октябре 1956-го. Раздавленный поездом мужчина у седьмой железнодорожной будки между Гёрлицем и Лёбау - году примерно в 1900-м. Ночные прогулки вдоль берлинской стены зимой 1974-го. Запаянный гроб, пересекший границу между двумя Германиями несколько дней спустя. Все истории этого романа рассказаны из одной точки - точки сознания, которая даже в момент оргазма не прекращает мерцать, анализируя и связывая все происходящее в медленную разоблачительную летопись собственной гибели. Роман Надаша, пожалуй, самое удивительное духовное свершение последнего времени - произведение последовательное, прекрасное и радикальное... странная, на грани перверсии смесь, пародия и продолжение одновременно Пруста и Томаса Манна. Петер Эстерхази
Величайший роман современности и одна из самых великих книг XX века. Сьюзен Зонтаг
"Книга воспоминаний" охватывает Будапешт и Берлин, перекидывает мосты между настоящим и несколькими пластами прошлого. Она повествует о том, как во взлетах и метаниях формируется человеческий характер - а стало быть, рассказывает о любви, о влечении и отторжении, о противоречивости всякого чувства. Политика, в странах Восточной Европы, казалось бы, подмявшая под себя все без остатка, для этого писателя - лишь второстепенная тема; она интересует его как среда, в которой протекает частная жизнь, как проекция человеческих страстей и взаимоотношений. Frankfurter Allgemeine Zeitung Как всякий шедевр, "Книга воспоминаний" помогает понять и переосмыслить собственную нашу жизнь. Книга объемная, трудная, и читать ее можно только не торопясь. Эндре Бойтар
Подохнет, сказал он, ничего не получится, добавил он шепотом, как человек, которого уже не трогают эти волны страданий, который видит все наперед, который уже заглянул за грань смерти, и хотя он не двигался с места, продолжая сидеть, ему уже нечего было здесь делать.
Но до окончания того, что происходило внутри животного, было еще далеко.
Ибо в следующее мгновенье в трепетных складках влагалища мелькнуло что-то кроваво-красное, и Кальман с таким же рыдающим визгом, какой издавала свинья, бросился на нее; но тут же замолк, потому что то, что виднелось из плоти свиньи как какая-то чужеродная косточка, выскользнуло из его пальцев, он хватал его снова, но это нечто опять выскальзывало.
Тряпку, заорал он, это было уже адресовано мне, и мне показалось, что пока до меня дошло, что где-то здесь должна быть тряпка, утекло бесконечно много драгоценного времени.
Я был парализован и чувствовал, что это какой-то сугубо мой личный грех сковывает меня, не давая мне отыскать эту тряпку.
Тряпки не было.
Казалось, я даже не знал, что это за вещь, забыл, что значит в родном языке это слово, в то время как у него эта косточка – тряпку, тряпку! – снова выскользнула из рук.
Он орал.
А тут еще чуть было не свалилось стекло керосиновой лампы, я хотел поискать ее перед хлевом, и стекло зацепилось за притолоку двери, тряпка действительно была там, собака хлопала по ней хвостом, но в первую очередь я должен был подхватить стекло.
И то, что оно не разбилось, а также то, что мне удалось схватить тряпку, было таким умопомрачительным триумфом, каких я не испытывал больше никогда в жизни.
Наружу выглядывали две ножки с раздвоенными копытцами.
Он обмотал их тряпкой и, медленно, пятясь на корточках, стал тянуть под визг тужащейся свиньи.
Борьба была долгой, а само событие незаметным.
Тельце выскользнуло так быстро и неожиданно, что Кальман, по-прежнему сидевший на корточках, не успел отступить и шлепнулся на задницу; между его раздвинутыми ногами на грязном полу бледно поблескивало прикрытое стеклянистой слизистой оболочкой безжизненное тело новорожденного.
Мне кажется, что у всех нас троих перехватило дыхание.
И кажется, первой пошевелилась мать, она подняла голову, словно желая увидеть, удостовериться в том, что это действительно произошло, и снова изнеможенно откинулась, однако едва голова ее ударилась об пол, какое-то новое инстинктивное возбуждение охватило все ее тело, счастливая сила, сделавшая ее невероятно проворной, ловкой, гибкой, находчивой, чего никак нельзя было ожидать от такого огромного неуклюжего животного; таз свиньи, насколько это позволила длинная пуповина, скользнул в сторону, и она, стараясь не зацепить ногами почти неподвижно лежавшего в ногах Кальмана поросеночка, с восторженным хрюканьем потянулась назад, дергая пятачком и дрожа от радости, обнюхала всего малыша, дважды клацнув зубами, перекусила пуповину, и, пока Кальман, пятясь от нее, выбирался из хлева, встала на ноги, чуть ли не вскочила, и принялась вылизывать поросенка, вскачь пританцовывая вокруг него, с нетерпеливым похрюкиванием тыкать носом и снова облизывать, как будто хотела слизнуть его целиком с земли, и так до тех пор, пока наконец он не задышал.
Когда добрый час спустя мы закрыли дверь хлева и щеколда, тихонько стукнув, скользнула в паз, у горячих, лилово-красных, сочащихся молоком сосков лежали, причмокивая, четыре поросеночка.
Стояла летняя ночь, темная, звездная и безмолвная.
Собака плелась за нами.
Кальман отошел вглубь двора и, приспустив трусы, долго мочился.
Мы с собакой остались стоять у дома.
Там же, в навозной куче, он закопал послед.
Нам нечего было сказать друг другу, и я чувствовал, что нам никогда и не нужно будет больше ни о чем говорить.
Мне было более чем достаточно и того, что я могу здесь стоять и слушать, как он нескончаемо и обильно орошает землю.
Ибо когда свинья уже разрешилась первым и Кальман выбегал из хлева, а я, шагнув в сторону, высоко поднял лампу, то на мгновение глаза наши встретились и взгляды, хотя мы с ним двигались в разные стороны, остановились от одинаковости ощущения счастья, и это мгновение продолжалось так долго и было настолько насыщенным, что реальное время как бы вытекло из него, и все, что скопилось в нас за время борьбы, могло вырваться только через эту общность; лампа осветила его безумную ухмылку, наши лица сошлись совсем близко, глаза его заслонила ухмылка, только рот и зубы, выступающие челюсти, спутанные волосы на лбу, и когда лицо его неожиданно оказалось рядом, я понял, что это копия моего лица, ведь я ухмыляюсь с точно таким же алчным безумием, и казалось, что вырваться из этого застывающего мгновения ухмылки, прорваться к единению можно было, только бросившись друг другу в объятия.
Объяснившись друг другу в любви.
Но и этого было бы недостаточно для триумфа, сравнимого с победой свиньи.
Вместо этого мы взорвались словами.
Мы смеялись словами.
Я чуть стекло не разбил, сказал я, он у нее поперек лежал, сказал он, я спросил, а чего он так орал, я ни черта не понял, а он крикнул, что даже отец не смог бы справиться лучше, а я прокричал, что сперва я подумал, будто свинья больна… хорошо еще, что его пуповиной не задушило… а я не мог найти тряпку… а свинья-то какая умница оказалась, крикнул он.
Собака с лаем, расширяющимися кругами бегала вокруг нас, и это тоже была в своем роде речь.
С веранды струился бесстрастный свет лампы.
Изможденные, одурелые, мы медленно поднялись по ступенькам.
В кастрюле до сих пор дымилась вода; я поставил ее греться, еще когда он дожидался последа, чтобы можно было обмыть вымя свиньи теплой водой.
Он подошел к столу, выдвинул стул и сел.
Сначала я разглядывал обстановку кухни: покрытую белой эмалью плиту, яблочно-зеленый буфет, розовое одеяло на топчане; керосиновую лампу я поставил на стол, и, поскольку дверь осталась открытой, от движения воздуха она скорее коптила, чем давала свет; я тоже присел.
Мы долго сидели, уставясь перед собой.
Вот блядство, тихо проговорил он немного спустя.
Друг на друга мы не смотрели, но я чувствовал, что ему не хочется, чтобы я уходил, да и мне этого не хотелось.
А матерное ругательство прозвучало как тихое извинение, адресованное мне.
Сквернословил он крайне редко и, в отличие от других мальчишек, избегал даже грубых слов; кроме этого эпизода, мне запомнились только два таких случая: фраза о Майе, о том, что он собирается сделать с ней, и слова, прозвучавшие в школьном туалете.
О том, что я могу поиметь на полдник.
Во мне это сохранилось как тяжкое оскорбление, как незаживающая рана, я об этом забыл, но не мог простить.
И не потому только, что своей, казалось бы, безобидной грубостью он поддержал Кристиана и Према, а что ему оставалось делать? ведь как бы ни было больно, я не мог обижаться на постоянную, временами даже интригующую неопределенность человеческих отношений, ибо она, эта неопределенность, была тогда в порядке вещей, в ней явно проступал дух времени, когда невозможно было с уверенностью сказать, кто твой враг, а кто друг, и в конечном счете всех нужно было считать врагами; ведь достаточно было только вспомнить о страхе и ненависти, которые охватывали меня у ограды, окружавшей запретную зону, и я уже сам не знал, на чьей стороне мое место, или вспомнить о мучившем меня чувстве, что из-за моего отца все считают меня стукачом, хотя я еще никогда никого не предал, в то время как он, будучи вынужденным присоединиться к ним, предал самую глубокую тайну нашей дружбы, даже если другие понятия не имели, что он имел в виду, говоря, что на полдник я могу получить член Према, не могли взять в толк, что это за намек, но все же! мне показалось, что он перед всеми как бы сказал мне, и это было более чем предательство! будто это я, только о том и мечтавший, как бы заполучить его на полдник! взялся за его член, как будто все между нами произошло не в силу глубокой взаимности и как будто вовсе не он был в этом инициатором.
