`
Читать книги » Книги » Проза » Современная проза » Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние

Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние

1 ... 4 5 6 7 8 ... 42 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Раз уж речь зашла о Лосе, скажу пару слов о пол­ковнике Ружанском, с которым я познакомился два или три года спустя. Меня всегда занимали палачи; любопытно было поглядеть на людей, которые выры­вают у других ногти и волосы и ломают ребра. Знако­мые устроили мне встречу с Ружанским. У этого чело­века был вид фанатика; сам он явно об этом знал и во­обще свою роль исполнял мастерски; если б мне захотелось сравнить его с каким-нибудь актером, я бы выбрал Марлона Брандо. Тот говорит очень медленно, невыразительно, словно бы мучаясь от необходимос­ти произносить какие-то реплики, отчего создается обманчивое впечатление, будто он не заученный текст повторяет, а подыскивает собственные слова; так разговаривал и Ружанский. Мы к нему пришли втроем или вчетвером; Ружанский начал беседу.

— Что вы знаете о революции? — сказал Ружан­ский. — Вы много о ней пишете, есть несколько неплохих книг, но знаете очень мало. У меня в партизанском отряде был парень, которого я любил как сына. Храб­рый, идейный, интеллигентный. После войны я взял его к себе в аппарат и дал звание майора. Однажды он допрашивал саботажника. Саботажник — тупой мужи­чонка — на допросе вел себя нагло и постоянно прово­цировал следователя. Мой подопечный был на грани нервного срыва, потому что не спал уже несколько но­чей, и в какой-то момент, не выдержав, съездил допра­шиваемому по морде.

— Ну и что? — спросили мы.

— Пришлось дать ему пять лет, — сказал Ружан­ский. — Он был майором службы госбезопасности и не имел права на допросе бить человека. Но я не это хотел вам сказать. Знаете, сколько получил саботаж­ник? Два года. Деревенский недоумок толком не пони­мал, что делает, и суд учел разные смягчающие обстоя­тельства. А по отношению к сотруднику аппарата, ко­торый, будучи призван защищать конституцию, сам ее нарушает, ни о каких смягчающих обстоятельствах не могло быть и речи. Вот это — революция.

Потом Ружанский рассказал нам другой анекдот: как-то он вез из Лодзи в Варшаву арестантку — моло­дую женщину — и вынужден был по ее просьбе остано­вить машину, чтобы дама могла в одиночестве углу­биться в лес. Полковник Ружанский спросил, готова ли она дать честное слово, что не попытается убежать, — иначе, сказал он, придется послать с ней конвоира, при котором ей будет неловко справлять нужду; молодая дама дала честное слово и действительно вернулась.

Помню, когда мы потом вышли на улицу, один из моих приятелей сказал:

— Сильный человек. Подумай: ее честное слово могло ему дорого обойтись...

— Ничего подобного, — перебил его кто-то. — Про­сто ей некуда было убежать.

Ружанский также рассказывал мне, что много лет жил с постоянным ощущением страха — он знал, сколько людей хочет его убить; это было в первые по­слевоенные годы, когда еще действовали остатки бо­ровшихся с режимом политических организаций. Чтобы превозмочь страх, Ружанский отказался от по­лагающейся ему личной охраны и каждый день ходил на работу пешком. Рассказ о саботажнике и несчаст­ном майоре, как и рассказ о молодой даме, ценившей свое слово выше личной свободы, я запомнил, вероят­но, лишь потому, что услышал их от человека, славив­шегося своей жестокостью даже среди сотрудников аппарата госбезопасности. Мысль посвятить ему не­сколько прочувствованных слов пришла мне в голову, когда я начал писать о Стефане Лосе, который до кон­ца своих дней боялся произнести фамилию «Ружанский».

Лось был неудачником. Перед войной он написал дурацкую книжонку для юношества под названием «Погранзастава»; кажется, это была повесть о бравых пограничниках, охранявших наши рубежи от больше­вистских агентов. После войны его, естественно, не пе­чатали, и бедняга голодал. Помню, его называли Кузе­ном Понсом: он всегда умудрялся приходить к знако­мым в обеденное время. Люди помогали ему как могли. Тадеуш Шмидт, наш самый красивый киноактер, часто под разными предлогами зазывал его к себе, чтобы не­множко подкормить; то же самое делали и другие. Только тюрьма избавила Лося от необходимости до­бывать средства к существованию. Перед смертью, уже из больницы, Лось написал мне письмо; письмо это меня не застало, а когда я собрался ему ответить, выяс­нилось, что бедняги уже нет в живых.

Вторым пишущим человеком, с которым я позна­комился во Вроцлаве, был Тадеуш Зеленай, чудак, при ходьбе как-то странно клонившийся влево. Помню, я от нечего делать пошел на чьи-то похороны, чтобы поглядеть, не бросится ли безутешная вдова в могиль­ную яму вслед за любимым мужем. Мы стояли под дож­дем, слушая очередного оратора; вдруг прибежал за­пыхавшийся Зеленай и вручил ошарашенной вдове коробку шоколадных конфет. «Не мог достать цве­тов», — объяснил он. Несколько лет спустя, просматри­вая старые подшивки «Пшекруя», я наткнулся на по­добный анекдот, так что по сей день не знаю, кто у ко­го украл сюжет.

Писалось мне во Вроцлаве неважно. Никогда рань­ше в моем распоряжении не было столько времени; я мог читать сколько влезет, но вскоре, помню, впал в от­чаяние, усиливавшееся с каждым днем. Я понял: жизни моей не хватит прочитать все, что хотелось бы, — а стипендию мне дали только на три месяца. Но я решил не сдаваться и перешел на систему overtime[19]; знакомые врачи снабжали меня таблетками бензедрина, чтобы я мог трудиться сутки напролет. Мне не хотелось являть­ся к Неверли с пустыми руками — в таком случае пришлось бы возвращаться на работу, а это означало ко­нец писательству.

Сейчас мне уже трудно сказать, какие из множества прочитанных книг произвели на меня впечатление, а какие нет. Беда была в том, что я не умел читать. В ста­тьях, печатавшихся в старом «Одродзене» или «Кузни­це», я половины не понимал, а обратиться за разъясне­ниями было не к кому — во Вроцлаве не существовало так называемой «среды». Я перерывал толковые слова­ри, но и это не всегда помогало: часто, читая в журнале какую-нибудь статью, я вынужден был бросать ее на середине и углубляться в книгу, о которой автор вскользь упомянул в подтверждение своих умозаклю­чений. В частности, я пытался уразуметь, в чем состоит проблема типического в литературе; кажется, в тог­дашней Польше я был единственным дураком, старав­шимся постичь суть этой проблемы. Кавычками я в данном случае не пользуюсь совершенно сознательно.

Поскольку тогда все талдычили о типическом в ли­тературе и понять что-либо стало совсем уже невоз­можно, я решил подойти к вопросу по-своему: отпра­вился в городскую библиотеку и отыскал все, что было написано о «Пепле и алмазе», рассчитывая узнать мне­ние разных мудрецов о моей любимой книге. И вот тут-то я вконец запутался.

Критики, как правило, рассыпались в похвалах, уп­рекая Анджеевского единственно за то, что образы коммунистов в его книге слабее, чем Мацека Хелмицкого и других отрицательных героев — тут я тоже со­знательно обхожусь без кавычек. Помню, профессор Стефан Жулкевский написал: «Щука представлен нам самым стереотипным способом — как воплощение моральных устоев». Щука — усталый, лишенный иллю­зий, не верящий в возможность скорой победы рево­люции человек — не казался марксистским критикам правдивой фигурой.

Подобные упреки адресовались и Подгурскому, другому коммунисту из «Пепла и алмаза». Подгурский проигрывает свой первый поединок с новой действи­тельностью; его система моральных и этических цен­ностей рушится при соприкосновении с реальностью, и он не решается посадить в тюрьму человека, кото­рый в концлагере исполнял обязанности капо. Он пы­тается этого человека судить, но судить другого мож­но, лишь опираясь на собственный опыт, а Подгур­ский в концлагере не сидел. Не пережив того, что, безусловно, довелось пережить кумиру его молодости, он не решается отправить в тюрьму человека, на долю которого выпали непосильные испытания, и отпуска­ет его. Это очень здорово, но именно за это критики-марксисты корили Анджеевского; я же тогда понял, что ум нельзя заменить представлением о том, как над­лежит мыслить.

После войны все восхищались книгой Боровско­го[20] «Прощание с Марией». На меня эта книга тоже произвела сильное впечатление, но чего-то мне в ней доставало. Я долго гадал, чего именно, и сообразил только много лет спустя, когда случайно прочел пись­мо одного из наших лучших писателей к моему другу; писатель признался, что лично его в польской литературе о войне раздражает отсутствие чувства зависти. Вот тогда я понял, чего мне не хватает у Боровского: чувства зависти в душе человека, которого бьют. И признания в том, что избиваемый предпочел бы быть бьющим. И желания битого самому бить других; об этом должны мечтать и хорошие битые, и плохие. Пя­титомник Боровского просто необходимо прочесть всякому, кто в Польше пытается стать писателем; Бо­ровский начинает как ангел гнева, а кончает как доно­счик. Начинает со стремления показать правду, и только правду; заканчивает, называя фашистом, мер­завцем и певцом атомной бомбы и бактериологичес­ких войн Фолкнера, чьих книг, скорее всего, не чи­тал, — того самого Фолкнера, главная тема которо­го — любовь к ближнему.

1 ... 4 5 6 7 8 ... 42 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

Комментарии (0)