Сергей Поляков - Признание в Родительский день
Версты четыре отмахали, остановились у вскрывшегося ручья напоить лошадей, сами жадно припали к мутной ледяной воде. И радость, и восторг победы пресеклись сдавленным мстительным стоном — будто вот он, сзади, за спиной… Боясь встретиться глазами, вскочили в седла, круто взяли с места — и снова звон льда, дорога и близкое, неотвязчивое, точно прилипшее сзади, мычание…
— Тять, не могу больше! — Афанасий спе́шился, припал к отцовой ноге лицом. — Давай вернемся, ослобоним — хватит с него.
— Поезжай! — голос у отца новый, чужой и недобрый. — Молод еще.
Кого наказали: себя или того, который остался на коленях перед деревом и, освободившись от кляпа, мешает им вслед ругань и мольбы предать его смерти?
— Тять, кричит вроде?
— Блазнит, поезжай.
Не любит эту историю старик. Особенно зимой, когда надолго остается один. Давно болящей раной сделалось воспоминание. Словно неделя только и прошла с того высвеченного солнцем ярмарочного дня в Новореченске, куда приехали они с отцом продать немного мяса и купить инструмент для кузницы. Разбежались глаза у Афанасия от нестройной сутолоки рядов, ярких панев девок и вдовиц не вернувшихся с русско-японской солдат… Закружилась голова от растопленного солнцем воздуха, от водки, выпитой впервые. Под простецкую песенку под гармонь-двухрядку взмыла ввысь душа — захотелось всех людей сразу обнять и сказать что-нибудь емкое, хорошее. И трезвость, как хлесткий удар по лицу отлетевшей битой: пустое место у коновязи, где оставили они своих лошадей.
Словно во сне было остальное. Перетаптывались и ругались в кружке новореченские мужики, пока отец ломал дуги у их повозок — знали, подлые, кто украл, да не говорили. И, наконец, после тридцати верст пехом — радостное ржание лошадей, почуявших хозяев.
Помнит старик опушку в лесу, где оставалась обреченная на долгую одинокую смерть жертва, и по последнему приказу отца в сумраке страстно, со всхлипываниями, молился конокрад. Слышится и сейчас старику — будто здесь он, в избе или на улице, — немое безнадежное мычание сквозь кляп и потом, вдогонку, хриплым сорванным голосом проклятия им, убийцам. Убийцам… Ноченька-ночь, что ты, злодейка, натворила, сколько еще будешь длиться, и скоро ли придет тихий рассвет? Хоть бы звездочка прокатилась, месяц выглянул, полыхнула на горизонте зарница. Но нет — надежно укуталось небо ватным одеялом облаков, и когда рассветет — неведомо.
Ох, как тяжко бывает старику! Встает он с места, ходит, скрипя половицами, взад-вперед по избе. Остановившись, подолгу смотрит на огонь в печурке, на маятник часов и начинает думать про другое. Не так ли и ему помереть — в неуютном, бесчувственном молчании сосен и берез?
— Только что не на коленках, — вслух усмехается старик, и по лицу его непонятно: улыбается он или готов уж заплакать.
— На людях полегче, — думает он и вспоминает про внука. — Все равно, поди, полегче…
И так вдруг захочется, чтобы оказался рядом близкий, родимый человек!
— Ну хоть кто-нибудь бы приехал, — говорит старик. — Охотник забрел, посидел — и то ладно.
Тоскливо и тесно делается ему в избе. Медленно одевается он и выходит в сени. Сладко пахнет в них липовым цветом. По стенам развешаны кисти крупной калины, собранной зимой. Афанасий Матвеевич думает про лето. Выйдешь к липовому кусту — пчелы жужжат, пахнет сладко. Поглядишь вокруг, вздохнешь — зачем пришел, забудешь.
Старик идет во двор, занимается спасительной работой. Поколет дрова, подметет у коровы в стайке и снова задумается, опершись на плетень.
Потрескивает что-то от мороза в темной утробе леса. Неожиданно с вершины крайнего дерева срываются две отчаянные сороки. Они стрекочут, пролетая над избой. Смотрит Афанасий Матвеевич на занесенную, исчезающую в лесу дорогу. Когда-то по ней проляжет свежий след? Замерзает старик. Набирает он беремя дров и уходит в избу.
В мороз все-таки повеселее: светло на улице и в доме. Но когда в конце зимы тонко заноет, засвистит в трубе вьюга, — как раньше в церкви, наверху, на клиросе, подхватывал молитву и приударял визгливый старушечий хор, — совсем не по себе делается старику. Думается, что обидно бы было умереть, почти пережив зиму. Гадает, где пристигнет его смерть: сидя или лежа на кровати; может, на улице ударит его паралич, и замерзнет он там, и съедят его звери. В проницательном раздумье догадывается он, почему не какими-нибудь другими словами встречают его приехавшие за сеном конюхи, а только: «Живой? Дедушка! Отопри».
И видит он почти уже наяву, как приедут они однажды, станут стучать в окно, в дверь, всматриваться сквозь холодные стекла в избу и кричать: «Живой? Живой? Живой?» И как взломают дверь, загремит в тишине сбитый запор, и снимут мужики на пороге шапки, увидев на полу посреди выстывшей избы его распростертое тело. Как будут, суетясь, укладывать его в сани, потом повезут в город мимо тех же сосен-берез, и ни одна-то из них, может, не вздрогнет, не качнет на прощание веткой. Потом тело сдадут родственникам, чтобы те своим чередом зарыли его в мерзлую каменистую землю, на горе, на кладбище.
Тошно и жутко делается старику. К ужившемуся в нем холодку прибавляется странная дрожь, озноб. Он пытается не думать, забыть о смерти и — не может. Хочется встать, уйти от страшных неотвязчивых мыслей. Он и впрямь поднимается с лавки, но куда идти? Старик беспомощно прохаживается по избе, теребит засаленный низ сатиновой косоворотки и прислушивается. Уже начинает ему казаться, что не половицы, а углы потрескивают у избы. А трещат у избы углы — худая примета: к покойнику.
Подходит Афанасий Матвеевич к изголовью кровати и, словно спасаясь, хватается обессилевшими руками за сбрую. Он дергает ее изо всех сил и звонит бубенчиком.
Тили-динь! — раздается в избе по-прежнему живой, как не из здешней жизни, голос.
Тили-динь! — мчится по лесной узкой дорожке вороная стремительная лошадка. Кто там, сзади, в темной длинной повозке?
Стоят в глазах у старика слезы. Беззвучно перебирает он дрожащими бескровными губами. Жизнь прошла.
Но несмотря на свою тревогу, непослушными руками одевает старик телогрейку, шапку, рукавицы и выходит во двор, к корове.
Прозрачные сумерки уже опустились на землю. Корова неподвижным томным взглядом смотрит на хозяина.
— Заждалась, матушка, — треплет ее по шее старик. — Заждалась. Он скидывает корове на ночь сена и берет заступ. Откалывая мерзлые лепешки, он чувствует, как животное подбирается сзади и ласково лижет полы телогрейки.
— Матушка, — говорит старик и чешет корове за ухом. — Матушка…
Шарик, Кузя и Петухов
Сторож заводской базы рыболовов и охотников Иван Сергеевич Петухов сидит поутру на озере на своих излюбленных лунках неподалеку от берега и за компанию с другими рыбаками, приехавшими с утренним автобусом, удит на уху окунишек. Ловит он эту мелкую братию умело, с особым щегольством и показушным пренебрежением к занятию.
— Ишь, царапается, — приговаривает он вслух и равномерно поддергивает леску с небольшим изящным колуном — маленькой светлой блесенкой и отдельно, на леске, расположенными крючками, — Хитрец какой. А вот мы сейчас тебя выманим, посмотрим, какой ты есть хитрец-нутрец. — Он, наконец, подсекает и вытаскивает из крошева мелкого льда и снега крохотного окунька. — Вот теперь скажи, парень, что с тобой делать? Толку от тебя никакого, а отпустить — опять икру примешься жрать. Ишь, зёв-то какой открыл — ревешь, что ли? Прокорми едакого… — И, замечая, что на холоде у окунька начинают белеть плавнички и кончик хвоста, Петухов отпускает-таки рыбку в лунку.
Затем рыбаки, сидящие неподалеку, слышат, что сторожу попал окунь необычно длинный, как Жак Паганель, потом славный ерш, осанистый, как Федор Иваныч Давыдов (директор завода), и к концу рыбалки, судя по комментариям Петухова, в ящике у него собирается довольно теплая компания из доброй половины заводского начальства и бывших его, Ивана Сергеевича, товарищей по работе. Тут и бойкий, ни минуточки не простоит, интеллигентный Пивоваров из отдела снабжения, и пузатый Березин из отдела труда, которого, как вынули на лед, так и не пошевелился ни разу — совсем, как на работе. Здесь и начальник скрапоразделочного цеха Илья Петрович Бурлаков, который, когда скажет по утреннему селектору, что у них на начало смены всего полконтейнера кислорода, обязательно вздохнет — глубоко, грустно, словно действительно сам последним кислородом дышит, — и все слушают этот скорбный в полминуты вдох и ждут, когда Илья Петрович выдохнет…
— Ну, как там? — Петухов, смотав снасти, подходит к рыбакам — к тем, с кем еще недавно, до ухода по горячему стажу на пенсию работал в листопрокатном, а затем в ЖКО. — План будет?
И хотя это «там» словно чуть ли не за границей, а «план будет?» теперь утратило прежний интерес, он дотошно выспрашивает: все чудит ли Рябинин, давит ли по-прежнему Ильин, не прибавили ли в зарплате за ночные часы диспетчерам… И, расспросив все досконально и конкретно и как бы снова восстановив себя «там», Петухов, строго наказав, чтобы на его «прошлогодних лунках никто не ловил», прощается с рыбаками и идет на базу — прибираться, топить печи, обедать.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Сергей Поляков - Признание в Родительский день, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


