Пуп света: (Роман в трёх шрифтах и одной рукописи света) - Андоновский Венко
Я передал книгу Леле. Она сравнила её со своей, побледнела, поставила обе рядом, и, когда я увидел, что из пятидесяти предложений на этой странице я подчеркнул те же самые, которые отметила и она, я испытал неописуемую любовную радость. Она попросила меня открыть страницу 28, где о человеке мудро говорилось как о «сути бытия», и сделать то же самое. Я подчеркнул вот что:
Бытие, которое должно было быть преодолено духом (одухотворено), не является некоей системной единицей (описываемой понятием) всех сущностей, а сущностью самой сути человека (который переживает и момент сверхбытия). Этой сущностью (бытием как бытием сущего) сущее выделяется в своей индивидуальности и тождественно самому себе, а не какому-либо понятию о нём или виду и роду таких сущностей (что, очевидно, означало, что точнее сказать не «Ян — это человек», а «Ян — это Ян»); это целое в себе самом, его завершение, завершённость человека, который ищет сверхбытие, является онтическим, как и его совершенство. Ибо вне сущего (человека) стоит Ничто. Вот почему человек, единственное существо, обладающее способностью воспринимать бытие, может переживать бытие только со страхом: он будет воспринимать бытие как пустоту, вакуум, бессмысленность, абсурд. (…) Появление духа (момент одухотворения человека) возможно только после столкновения с истиной бытия; только из истины бытия, из столкновения с его бессмысленностью может появиться сверхбытие; и тогда духовный опыт становится воспоминанием о сверхбытии.
В то время я ещё не был знаком с аввой Иларионом, но позже понял, что он говорил то же самое, когда свидетельствовал, что после защиты магистерской диссертации о бессмыслице Камю он вдруг через духовный опыт открыл сверхбытие — Бога.
Я подчёркивал, но, очевидно, из-за волнения от прочитанного, нажал слишком сильно — в конце абзаца карандаш сломался.
Лела снова положила свою книгу рядом с моей и обессиленно откинулась на спинку стула. Подчёркнутые отрывки были идентичны. И сказала:
— Пожалуйста, ещё разок. Наука утверждает, что если нечто повторяется трижды, то это — определённая закономерность.
Она открыла книгу наобум, на случайно выбранной странице. Но сперва мне нужно было поточить карандаш.
Я говорю тебе наточить карандаш, но точилка стоит у моего экземпляра, слева от меня, и ты не можешь достать её с другой стороны стола, как бы ни были длинны твои руки. Поэтому ты встаёшь, становишься рядом, склоняешься надо мной (боже, почему от тебя пахнет свежевыбритым официантом, причём работающим в нацистском клубе, и откуда мне знать, как пахнут официанты в таком клубе, ведь я родилась после войны?), берёшь точилку и точишь. Но точишь слишком долго, кончик карандаша снова ломается, и я слышу, как ты говоришь: «Сердце снова разбито», потому что на твоём языке все называют графит карандаша сердцевиной или сердцем, наверное, потому, что он проходит посередине карандаша, а может быть, и потому, что суть письма — это тайная связь между сердцем и углём. Одно — огонь сейчас, другое было огнём когда-то, но сердце может пробудить дремлющий в угле огонь. Я в каком-то пыльцевом[6] угаре от того, что ты так близко, поэтому несу чушь: я спрашиваю тебя (тебя, вот глупость!) знаешь ли ты, как образуются алмазы; ты, как послушный ученик, говоришь, что алмаз — это уголь, подвергшийся сильному давлению, и это прекрасно, что природа состоит из таких противоположностей; те, кто украшают себя бриллиантами, даже не знают, что это бывший уголь, его просто нужно сжать, чтобы выявить его суть. И останавливаешься, а я, потому что щёки у меня пылают, и я не знаю, что сказать, опять несу ахинею, потому что хочу тебе понравиться, сказать что-нибудь умное, не осрамиться: «Писатели, как ты, прекрасно это знают: боль так гнетёт их душу, что уголь души превращается в бриллианты на бумаге, каждая буква — это бриллиант, играющий нереальными и несуществующими цветами, в которых умер свет, тоже когда-то бывший живым, как пламя в угле».
И вдруг, наточив свой карандаш, как чёрный нож, сам не зная почему (и я тоже не знаю), ты сажаешь меня себе на колени; наши губы так близко, что почти неестественно, если они не соприкоснутся. Ты громко дышишь, и я чувствую тепло, которое разливается по низу живота и перетекает в пах, потом возвращается в низ живота и поднимается наверх, к груди. Ты держишь заточенный карандаш в правой руке и начинаешь очерчивать свою территорию. — Посмотрим, подчеркну ли я то же, что и ты в книге твоей души, — говоришь ты. Ты чуть-чуть колешь грифелем в подушечку среднего пальца моей правой ладони, которую ты уже взял в свою левую ладонь, легонько проводишь несколько раз карандашом по верхней стороне пальца, потом ведёшь воображаемую линию до сустава; жаркая струя у меня в паху усиливается и распространяется по всему телу, как электричество, а ты смотришь, как шелковистые светлые волоски у меня на руке поднимаются, словно над ними проносят наэлектризованный янтарь. Ты смотришь не на меня, а вниз, на карандаш, которым работаешь, как будто пишешь, хотя я жду, что наши взгляды встретятся, и я наконец пойму, что это за игра, про которую ты, наверное, и сам не знаешь, в чём она заключается и чем закончится (я знаю по записям на полях: ты часто начинаешь что-нибудь, не зная, чем оно кончится); затем ты продолжаешь вести карандашом по внутренней стороне предплечья, потому что я сама открываю тебе эту сторону, я поворачиваю ладонь к небу, как будто для гадания по линиям руки, хотя в этом нет необходимости: я могла бы оставить, как было, чтобы ты вёл карандашом по верхней стороне, но я раскрываюсь тебе так же, как раскрывал выловленную им рыбу отец, он вынимал внутренности, а потом раскрывал её, как книгу, в идеальной симметрии левой и правой стороны, чтобы посолить её изнутри; и я позволяю тебе нежно провести остро заточенным грифелем по внутренней стороне руки, и сам факт того, что я не спрашиваю, что ты делаешь, означает, что я не вижу в этом ничего дурного, даже не вижу никакой неразумности в этом моём раскрытии перед тобой, я чувствую только голод, голод по электрическому покалыванию, по жару, растекающемуся по всему телу; а ты продолжаешь до локтевой ямки, тычешь там чуть сильнее, потом дуешь на место укола, потом снова легко колешь, опять дуешь, и вдруг языком слизываешь солёный пот, скопившийся в этом маленьком озерце, под которым тлеет вулкан, сейсмологически связанный с пахом, озерце, в котором я теперь чувствую такой же жар; а ты продолжаешь наносить невидимые татуировки, теперь на внутренней стороне плеча, чтобы оставить заметки на теле и душе, а карандаш непрерывно бьёт электрическими разрядами, от которых у меня мутится перед глазами, и я чувствую, как растут соски и напрягаются груди, маленькие, как два непривитых, диких яблока… Кончики этих моих багровых сосков касаются ткани футболки, и от этого прикосновения я чувствую электричество и щекочущую боль; эти мои бутоны касаются чего-то, что нужно отбросить, удалить, чтобы прекратить это сладкое покалывание, почти зуд (я знаю, что зуд — это тоже боль, но малой интенсивности); и только я собираюсь почесать другой рукой растущую вершину под тканью, как твой карандаш, царапая футболку от горловины книзу (царапая коготками, как кошка), доходит до ареолы, но не до соска; он обходит его вокруг, но вдруг безжалостно тычет меня в самый верх, и я вскрикиваю, но сама ужасаюсь этому крику, потому что в нём соты, полные мёда, вместо боли от жала. В качестве утешения за причинённую боль кончик карандаша опускается на ареолу и сквозь футболку, слегка царапая (что это за царапание, мелкими скачками, как будто карандаш прыгает по трикотажу с петли на петлю), описывает круги, бесконечное число кругов, из-за которых я тону в каких-то бирюзоволиловых спиралях сознания; я ожидаю укол в вершину, но получаю укол рядом, а потом, неожиданно, нежное поглаживание вершины боковой поверхностью грифеля: вершину моего соска от кончика твоего карандаша отделяет всего лишь миллиметр пористой ткани, и я чувствую, что и эта ткань горит, как грудь под ней; эта пропотевшая ткань пышет жаром, у меня давно уже возникло непреодолимое желание избавиться от неё, и пока я думаю, как мне освободиться от неё, твоя свободная рука уже вывела одно из моих яблок за край футболки, спустила бретельки, но эта бессовестная рука не касается моей груди; она позволяет ей гореть и дымиться, ощутить холод, от которого у меня ещё больше наливаются ареолы, и на них уже видны точки бугорков, тёмные ягоды, как крошечные зёрнышки самой мелкой ежевики, а верх яблока выступает как рог садовой улитки после летнего дождя[7]; при этом ты приближаешь кончик карандаша и круглой стороной сердцевины карандаша обводишь мою грудь, а я уже откидываюсь на спинку стула и понимаю, что сдалась, что я запрокинула голову назад и что волосы у меня почти касаются пола; в этот момент, чтобы привести меня в чувство, ты сначала снова тычешь карандашом прямо в вершину, в этот мой бушующий тёмно-багровый вулкан, и сразу же слюной с языка тушишь огонь и на вершине, и вокруг; и я чувствую, что и твой язык, кружась, твердеет и что он играет моим соском, как пружиной, играет его упругостью, как будто хочет измерить, какой из двух эластичней… потом ты карандашом продолжаешь путь к пупку (ах, ты уже вытащил майку из-под мини-юбки), ты ведёшь его и нежно режешь меня графитом по голому животу и, наконец, вставляешь карандаш в пупок, как острое перо в уже горячую чернильницу, и в этот момент я понимаю, что тебя нет в моих объятьях, что ты стоишь на коленях передо мной и я кладу одну руку на оставшуюся обнажённой грудь, а другую тебе на волосы, потому что твоя голова теперь у меня между ног, и я чувствую, что теряю сознание, не чувствую ног, а жар в паху превращается в огромную спиралевидную туманность ниже пупка, выплёскивается наружу и мчится по венам, как задыхающийся полуночный экспресс по туннелю… И пока я погружаюсь в лиловые огни, я понимаю, что ты ничего там не делаешь, что ты просто шумно дышишь, вдыхаешь и выдыхаешь и снова вдыхаешь и выдыхаешь между моими уже сжатыми ногами, которыми я сдавила тебе голову как тисками. И вдруг, неожиданность: ты высвобождаешь голову, опускаешь подбородок почти до пола, просовываешь голову мне между ног, и внезапно целуешь мне икры; потом горячим языком пишешь на них какое-то древнее слово; это послание, которое выжигает язык на моих уже пышущих жаром икрах (боже, я и не знала, что кожа у меня наиболее чувствительна именно там, и эти прикосновения доводят меня до безумия) длится всего лишь краткий миг, и тем не менее я начинаю погружаться в спирали и червоточины этого твоего письма, входить в какую-то другую вселенную, в которой я снова вспоминаю запах свежевыбритого официанта из какого-то нацистского клуба. И вдруг, уже оказавшись в этой вселенной, я чувствую смутный и сильный страх, что кто-нибудь нас увидит. В следующее мгновение я что-то лепечу, как будто во мне говорит другая Лела, и я чувствую, что это уже не я, а другая Лела из другой вселенной; поэтому я говорю: «Не надо, Ян, Клаус может войти в любую минуту», и я не понимаю, почему я называю имя моего ныне покойного издателя и почему он должен быть против того, что происходит между нами. — Прошу тебя, встань — говорю я, напуганная этой встречей с вневременным сверхбытием.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Пуп света: (Роман в трёх шрифтах и одной рукописи света) - Андоновский Венко, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

