Мальчики и другие - Гаричев Дмитрий Николаевич

Мальчики и другие читать книгу онлайн
Дмитрию Гаричеву удалось найти особую выразительность для описания жизненного мира героев, чья юность пришлась на 1990–2010‐е годы. Они существуют словно бы внутри многомерной болезненной фантазии, которая, однако, оказывается менее жестокой, чем проступающая реальность сегодняшнего пустого времени. Открывающая книгу повесть «Мальчики» рассказывает о своеобразном философском эксперименте – странной «республике», находящейся в состоянии вечной симулятивной войны, за которой, конечно, угадываются реальные военные действия. Следуя за героем, музыкантом Никитой, читатель наблюдает, как историко-политическая игра, порожденная воображением интеллектуалов, приводит к жестокой развязке. В книгу также вошел продолжающий линию повести цикл «Сказки для мертвых детей» и несколько отдельных рассказов, чьих героев объединяет страх перед непонятным для них миром. Его воплощением становятся легко угадываемые подмосковные топосы, выполняющие роль чистилища, где выбор между сном и явью, добром и злом, прошлым и настоящим почти невозможен. Дмитрий Гаричев – поэт, прозаик, лауреат премии Андрея Белого и премии «Московский счет», автор книги «Lakinsk Project», вышедшей в «НЛО».
Древесная тьма опустилась на них, и какое-то время они прошли молча; эрц не стерпел и расколол в пальцах несколько крупных орехов: сыроваты, посетовал он, неудачно растут; ладно, я посмешил вас вертолетом, но теперь хочу поговорить о другом. В следующем мае, как вы знаете, будет большой юбилей, мы рассчитываем, что многие приедут, строим мемориал под Москвой и готовим амнистию: мне советуют, и я в целом на это согласен, отпустить всех осужденных по адмиралтейскому делу, это трое гвардейцев и пятеро активистов; вы все помните сами, конечно. До подачи на досрочное им еще ждать пару лет, и понятно, что у леваков, чьи друзья на свободе по-прежнему многое себе позволяют, тут вообще мало шансов, а есть шансы сидеть до конца; мы хотим, чтобы все они вышли как можно скорее, но нам нужно знать, что вы этого тоже хотите.
В. А. остановился, соображая: но я действительно помню, что я не единственный, кто потерял там ребенка; вы собираетесь задать такой же вопрос всем, чьи дети сгорели от этой стрельбы, или, может быть, вы их уже опросили и остался я один? Эрц продолжал шагать, и В. А. пришлось поторопиться следом: нет, услышал он, мы никого не опрашивали и не станем, как вы это себе представляете: половина из них согласится, половина откажет, и что мы будем с этим делать? Я не думаю, что, даже если мы все скажем «нет», это вам помешает, нагнал его В. А.: вы и так легко можете выпустить ваших убийц, а левакам припаять еще какой угодно срок, едва ли кто-то этим всерьез возмутится; вы же все это предполагали с самого начала, потому и набрали себе охапку заложников, так что не понимаю, к чему теперь этот разговор. Орешник кончился, и они оказались в широком трепещущем поле; теперь остановился сам эрц: вам осталось сказать только, что мы могли вообще никого не сажать; почему-то вам, как и многим, кажется, что нас не волнуют ни наши законы, ни дети, погибшие на наших площадях, ни то, что о нас будут думать сейчас и потом. Никто не спорит, все можно устроить и так, как вы это только что описали, но я сам описал вам другую возможность, давайте мы вместе дадим ей состояться.
Ветер рассыпáлся от летчицкой куртки, эрц стоял широко, держа руки в карманах и склонив голову вперед и чуть набок: так он был похож больше на дворового быка из Купчино, но в металлическом сумраке дня В. А. виделось, что от мешковатой фигуры отделяется небольшое сияние, странно похожее на то, что бралось из Али в минуты, когда друзья не осмеливались поддержать ее в кухонном споре. Писатель чуть не со скрипом потер виски, и подлое сияние пропало, он заговорил: когда в годовщину вы сделали митинг и ведущая вышла с Алиным портретом на брюхе, я подумал, что эта ваша машина, возможно, и в самом деле не создана ради зла, то есть не злонамеренна, а просто так едет, потому что не умеет по-другому, как танк на парковке у молла в субботу. Я впервые тогда допустил, что вам хочется всех помирить и обнять и вы искренне верите, что такое возможно, потому что зачем еще было натягивать на ведущую эту ужасную майку; и я понял, что и сам верю в то, что натянутой майки достаточно, чтобы покрыть и обгорелые тела, и безвинно посаженных, и все произнесенное в оправдание тех, кто стрелял. Но именно здесь и скрывается яма: то есть мы вроде бы одинаково верим и хотим одного и того же, но основания наши ровно противоположны: ваша вера в спасение майкой растет из сознания силы, а моя из бессилия, у меня ничего больше нет, кроме этой единственной кнопки «простить»; и я не знаю, что останется от меня, когда я на нее нажму. По-хорошему, если что-то и подсказывает мне, что я скорее жив, чем нет, то это как раз память о том, что она все еще не нажата; я не уверен, что хочу отказаться от этой подсказки даже ради того, чтобы вы отпустили тех пятерых. Вы еще потом привезете ко мне сразу всех, и стрелявших, и стреляных, и усадите за один стол, чтобы мы полюбили друг друга, не зря же в стране юбилей; словом, я не хотел бы запускать этот фестиваль сам.
Эрц, стоявший все так же, пока В. А. говорил, наконец поднял голову и обернулся в пространство: но где же ваша река, давайте хотя бы дойдем, куда шли. Можно наискосок, махнул рукой писатель, здесь уже не так мокро. Он не без труда обогнул эрца и повел его через поле, раздавленный собственной дерзостью; тот же шел даже легче, чем прежде, и кулаки его перекатывались в карманах как речные валуны. Я не стану одолевать вас уговорами, В. А., пообещал он, вы ясно высказались, особенно про кнопку; даю в любом случае слово, что, когда бы их ни отпустили, к вам никого не привезут и ни с кем не посадят, будьте покойны. Разве что я не верю словам о бессилии, это у вас ритуал древнерусского автора: я, кривой и безрукий, накропал эту повесть, простите за почерк; но я вижу, что вам это точно нужнее, чем мне нужна ваша поддержка, и я не могу у вас это отнять. Это сильный всегда в чем-нибудь виноват, а ваше выдуманное бессилие извиняет вас в ваших глазах; это старая интеллигентская выдумка, в которой мне одно непонятно: если вы и ваши коллеги изначально уверены, что за вами стоит что-то неизмеримо большее, чем за оцеплением на Манежной, за фальшивыми выборами, за гнилыми ток-шоу, за любой войной, за разгонами и приговорами, почему вы всегда с такою готовностью признаете свою неспособность, безрукость и все остальное? Не всегда, сказал В. А. и, когда эрц обернулся на эти слова, схватил его горло обеими руками и, толкнувшись, упал с ним в пепельную траву.
Он старался не смотреть, но руки скользили, эрц весь выгибался, и В. А., надеясь скорее закончить, уставился ему в лицо, все охваченное отвратительным подкожным движением; привстав сперва на колени, а с коленей на мыски, он добился, что эрц перестал его стряхивать, и давил ему горло всем весом, роняя слюну из дрожащего рта. Захрипев, эрц попробовал пнуть его в пах, но не слишком попал; писатель почти засмеялся и впрягся свирепей, земля будто бы раздавалась под ними: побоявшись, что эрц, чего доброго, ускользнет под траву, В. А. впился ногтями в его кадык, и тогда уже порядком распухший от схватки старик как клещами стиснул его ладони своими и отнял далеко от горла. Потеряв равновесие, В. А. рухнул на эрца, и тот, еще резче скрутив его кисть, заставил его свалиться на бок и так оцепенеть: земля правда была за него, и писатель успел улыбнуться своей догадке прежде, чем эрц, подтянувшись еще, обхватил его голову и свернул ее прочь.
Они пролежали так вдвоем еще долго, пока растущий отовсюду холод в итоге не вынудил эрца подняться: он встал, отрясая налипшую грязь, бросил в сторону раздавленные часы и попробовал уложить В. А. аккуратнее, но внезапный рев, вырвавшийся из‐за леса, спугнул его, и он, полуприсев, задрал лицо к невысокому небу. Возвращавшиеся истребители промелькнули, как спицы, над полем и скрылись в сером молоке. Неуверенно переступая, эрц пошел следом за ними.
Охота
Когда округ отсек им треть бюджета и Наташе без предисловий объявили, что ее передача уходит в архив, это было обидно, но вместе с тем и отпустительно: тех, с кем ей самой хотелось поговорить, хватило на два десятка выпусков, а потом пришлось браться за всех остальных из вековой обоймы районных альманахов; среди них попадались не самые скучные люди, но никто из них, ясно, нигде ничего не расшаривал, и отдача получалась совсем ничтожна. Новые же молодые, искавшие удачу в маленьких пабликах, шли к ней как на комиссию и, хотя все вопросы были известны заранее, отвечали со сдавленным ужасом, в общем понятным, но никак не украшавшим разговор. И от тех, и от других у Наташи остались книги, две с лишним полки, которые теперь нужно было куда-то деть из редакции; муж был против и злился, но все же пригнал машину, и они отвезли все домой, недовольные друг другом.
Ты же даже не отличишь их, если я прочитаю тебе без фамилий, сказал муж, подняв на этаж последнюю коробку: она приняла вызов и весь вечер сражалась за честь своего собрания, ошибившись всего лишь однажды, когда поторопилась и приписала стихотворение с талибами знаменитому ветерану Афгана, а оно оказалось как раз про Чечню и принадлежало эмчээсовке с дальнего полигона. Остальное же было отгадано безупречно, муж признал ее право и без шуток сказал, что потрясен; на семейных средствах Наташина отставка с канала не сказывалась почти никак, она была занята еще в трех муниципальных проектах, которые пока не собирались разогнать, и он был скорее рад, что теперь у них будет больше общего времени. Наташа же не то чтобы особенно пеклась о сорной городской славе, но, однако, за эти полтора эфирных года привыкла считать, что приличные люди на улице узнаю́т ее если даже не с первого взгляда, то чуть погодя: теперь же это должно будет, понимала она, сперва как-то так расслоиться, а потом и распасться совсем, как фанера на даче. Она знала, как это случается здесь: те, у кого она сама училась внештатницей в двух местных газетах, о ту пору казались живыми богами, их боялись и даже пытались убить, а потом они умерли сами собой в одиноких квартирах, и сейчас, не так уж много времени спустя, о них помнили только самые верные сердцем, вроде нее самой и еще нескольких человек, занимавшихся, впрочем, совсем другими делами. Опять же, в их библиотеке, где все ее знали, можно было поднять здешние подшивки за давние годы и проследить, например, ситуацию на литературных страницах: какие-то имена светились по десятку лет, но ни одно из них не говорило ей ровно ничего; достаточно долго Наташа считала, что виной тому ее собственное невежество, а когда она попала на семинар к редактору одного толстого московского журнала и рассказала ему, тот мягко предположил, что, возможно, это были просто плохие, неинтересные стихи.
