Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон


Ночной поезд на Лиссабон читать книгу онлайн
Это были его собственные слова из одного из многочисленных сочинений, которыми он потрясал нас всех.
На короткое мгновение воспоминание сняло с его души тяжесть, и он улыбнулся.
«Эстефания Эспиноза. Само имя как стихотворение, правда?»
«Как ты хочешь это сделать?»
«За границу. Через горы. Не спрашивайте куда».
Он исчез за садовой изгородью, и больше живым я его не видел.
После событий на кладбище я постоянно возвращался мыслями к нашему ночному разговору. Не была ли эта женщина Эстефанией Эспинозой? Может быть, она приехала из Испании, получив весть о смерти Амадеу? И не шла ли она той размеренной походкой навстречу О'Келли как навстречу человеку, который хотел принести ее в жертву? Может быть, каждый из них с разными чувствами молча застыл над гробом человека, который пожертвовал дружбой длиною в жизнь ради спасения женщины с поэтичным именем?
Патер Бартоломеу зажег свет. Грегориус поднялся.
— Подождите, — сказал патер. — Теперь, когда я вам все это рассказал, вы должны прочесть вот что. — Он достал из книжного шкафа древнюю картонную папку, завязанную выцветшими от времени тесемками. — Вы филолог-классик, вы сумеете это прочесть. Это запись речи Амадеу на выпускном собрании. Он сделал эту копию специально для меня. На латыни. Потрясающе! Великолепно! Вы видели кафедру в актовом зале. Именно за ней он и произносил свою речь, именно там.
Мы были готовы к сюрпризу, но не к такому. С первой же фразы все затаили дыхание. И чем дальше, тем больше она замирала, эта немая тишина. Слова, вышедшие из-под пера семнадцатилетнего богоборца, который вещал так, словно прожил бесконечно долгую жизнь, — эти слова били, как удары хлыста. Я спрашивал себя, что произойдет, когда отзвучит последнее. Я боялся. Боялся за него, который знает, что делает, и все-таки осознает не до конца. Боялся за тонкокожего искателя приключений, чья ранимость ничем не уступала силе слов. Но я испытывал страх и за нас всех, которые, возможно, не доросли до них. Учителя сидели, словно кол проглотили. Некоторые закрыли глаза и казались погруженными в сооружение защитного вала против ураганного огня кощунственных обвинений, бастиона против богохульства, немыслимого в этих стенах. Смогут ли они потом говорить с ним? Сумеют ли противостоять искушению, защищаясь снисходительностью, снова низвести его на уровень несмышленого ребенка?
Последняя фраза — сами увидите — содержала угрозу, умилительную, но и тревожащую, поскольку за ней угадывался вулкан, готовый извергнуть огонь; а если этого и не случится, то может сам захлебнуться этим жаром. Амадеу произнес ее негромко, не потрясая кулаками, эту угрозу, а тихо, почти мягко. Я и сегодня не уверен, было ли это чистым расчетом еще больше усилить воздействие речи, или ему вдруг, после всей твердости, с которой он отважно и решительно бросал слова в звенящую тишину, изменило мужество, и мягкостью в голосе он хотел заранее попросить прощения. Разумеется, не намеренно, подспудно — он уже был предельно чутким к внешнему миру, но еще не так к своему внутреннему. Последнее слово отзвучало. Никто не шевельнулся. Амадеу брал листы медленно, не поднимая взгляда от кафедры. Больше складывать было нечего. И делать было нечего, абсолютно нечего. Но нельзя же просто так взять и уйти из-за такой кафедры, после такой речи, не дождавшись реакции публики, любой. Это было бы поражением, худшим из худших — как если бы он вообще ничего не говорил.
Меня подмывало встать и захлопать. Хотя бы за ораторское искусство в этой безрассудно смелой речи. Но тут я почувствовал, что нельзя осыпать аплодисментами богохульство, как бы отшлифовано оно ни было. Никому это не дозволено, тем более пастору, служителю Божию. Так что я остался сидеть. Секунды убегали. Еще немного, и это станет катастрофой, для него и для нас. Амадеу поднял голову и выпрямил спину. Его взгляд проследовал к оконным витражам и там остановился. Это не было умыслом или театральной уловкой. Это было совершенно непреднамеренно и служило хорошей иллюстрацией — вы сами это увидите — к его речи. Он показал, что сам и есть эта речь.
Может быть, и этого было бы достаточно, чтобы сломать лед. Но тут произошло нечто, что все в зале восприняли как насмешливый аргумент Господа: где-то залаяла собака. Сначала короткий отрывистый лай, словно обругивающий нас всех за мелочное, лишенное остроумия молчание. Затем лай перешел в протяжный вой, уже относящийся к жалкой несостоятельности самой темы.
Хорхе О'Келли разразился громовым хохотом. А через несколько секунд замешательства за ним последовали и остальные. Думаю, Амадеу на мгновение растерялся — он мог рассчитывать на что угодно, но только не на смех. Однако смеяться начал Хорхе, а это значило, что все в порядке. Улыбка, появившаяся на напряженном лице оратора, была несколько вымученной, но он держал ее, пока под лай присоединившихся к первому всех псов округи спускался с кафедры.
Только теперь сеньор Кортиш, ректор, вышел из оцепенения. Он поднялся со своей скамьи, торжественным шагом направился к выпускнику и пожал ему руку. Можно ли по рукопожатию понять, насколько человек радуется, что оно последнее?
Сеньор Кортиш сказал Амадеу и несколько слов, которые, правда, потонули в собачьем вое. Амадеу что-то отвечал и, пока говорил, обрел свою обычную самоуверенность — это было видно по жесту, которым он положил скандальный манускрипт в карман сюртука. Нет, это не было попыткой незаметно спрятать улику, а движением, каким помещают нечто дорогое и ценное в надежное место. Под конец он склонил голову, посмотрел ректору прямо в глаза и направился к двери, где его уже поджидал Хорхе. О'Келли обнял друга за плечи и потянул из зала.
Потом я видел их в парке. Хорхе что-то говорил, яростно жестикулируя, Амадеу внимательно слушал. Это напомнило мне разбор тренера со своим подопечным игры после ее окончания. Тут показалась Мария Жуан. Хорхе обеими руками обнял Амадеу за плечи и со смехом подтолкнул в сторону девушки.
В учительской о речи почти не говорили. Не могу сказать, чтобы это было заговором молчания. Скорее не находилось слов или верного тона, чтобы обсудить ее. И многие были счастливы, что в те дни стояла невыносимая жара. Вместо «Невозможно!» или «Это уж чересчур!» они могли восклицать: «Ну и дьявольское пекло!».
19«Как такое возможно, — думал Грегориус, — что вот сейчас он трясется на трамвайчике столетней давности по вечернему Лиссабону и при этом испытывает чувство, будто с тридцативосьмилетним опозданием начинает путь на Исфахан?» Возвращаясь от патера Бартоломеу, он вышел раньше и наконец забрал в книжном магазине трагедии Эсхила и стихи Горация. По дороге к отелю что-то постоянно мешало ему, его шаг все замедлялся и сбивался. Пришлось несколько минут постоять возле ларька, где жарили цыплят, борясь с дурнотой от отвратительного чада. Ему вдруг показалось важным остановиться именно сейчас, чтобы выловить то, что из глубин души рвалось наружу. Разве когда-нибудь прежде он пытался с таким рвением встать на собственный след?
«Он был предельно чуток к внешнему миру, но еще не к своему внутреннему». В этой фразе патера Бартоломеу, сказанной о Праду, звучало что-то само собой разумеющееся. Будто каждому взрослому человеку без всяческих затруднений известна грань между внутренней и внешней чуткостью. Português. Грегориус отчетливо увидел перед собой португалку на мосту, как она подтянулась на руках, чуть не выскользнув из собственных туфель. «Эстефания Эспиноза. Само имя как стихотворение, правда? — сказал в ту ночь Праду. — За границу. Через горы. Не спрашивайте, куда». И вдруг, сам не зная откуда, Грегориус точно знал, что шевельнулось в нем, не сразу распознанное: он не хотел читать речь Праду в гостиничном номере; это надо сделать в заброшенном лицее, там, где она и была произнесена. Там, где по сию пору в выдвижном ящике стола лежит Библия на древнееврейском, завернутая в его пуловер. Там, где обитают крысы и летучие мыши.
Почему это, наверное, абсурдное, но в принципе безобидное желание представлялось ему исключительно важным? Откуда взялось ощущение, что решение свернуть с пути и вернуться к трамвайной остановке повлечет за собой далеко идущие последствия? Прямо перед самым закрытием он успел прошмыгнуть в скобяную лавку и купил самый мощный фонарик из всех, что были в продаже. И вот он снова сидит в старом вагончике и трясется к станции метро, которое вынесет его к лицею.
Покинутое здание лицея выглядело в кромешной тьме парка таким заброшенным, как еще никакое другое в его жизни. Отправляясь сюда, он держал в памяти солнечный луч, блуждавший в полдень по кабинету сеньора Кортиша. То, что теперь предстало его взору, было даже не зданием, а затонувшим кораблем, тихо лежащим на дне морском, потерянным для людей и нетронутым временем.