Марио Льоса - Город и псы
– Коробку спичек, – сказал Альберто. Паулино с недоверием покосился на отца Араны.
– Спичек нет.
– Не для меня, для сеньора.
Не говоря ни слова, Паулино достал из-за прилавка коробок спичек.
Отец Араны зажег три спички, тщетно пытаясь прикурить. В коротких вспышках света Альберто увидел, что его руки дрожат.
– Дайте чашечку кофе, – сказал отец Араны. – А вы выпьете что-нибудь?
– Нету кофе, – вяло сказал Паулино. – Колы не желаете?
– Хорошо, – сказал отец Араны. – Дайте колу, все равно.
Ушел из памяти и тот светлый день без дождя и без солнца. Он вышел из трамвая Лима – Сан-Мигель у самого кино «Бразилия», за остановку до дому. Он всегда, даже в дождь, старался пройти пешком эти десять кварталов, чтобы как-то оттянуть неизбежную встречу. Сегодня он шел этим путем в последний раз: экзамены кончились на прошлой неделе, сегодня им вручили табели, жизнь в школе замерла, теперь надолго – на три месяца. Все радовались каникулам – он их боялся. Школа была его единственным убежищем. Лето целиком погружало его в мучительный домашний круговорот.
Он не повернул на проспект Салаверри, как обычно, а пошел дальше, по Бразильскому, до парка. Сел на скамейку, спрятал руки в карманы, съежился и застыл в раздумье. Он чувствовал себя стариком, жизнь казалась ему однообразным, скучным бременем. Его товарищи могли шутить на уроках, едва преподаватель поворачивался к ним спиной, гримасничали, кидались бумажными шариками, пересмеивались. Он же, всегда серьезный, смотрел на них озадаченно. Почему он не такой, как они, не умеет жить беззаботно, нет у него ни друзей, ни добрых родственников? Он закрыл глаза и долго сидел так, вспоминая Чиклайо, тетю Аделину и еще – с каким радостным нетерпением ожидал он в детстве наступления лета. Потом он встал и пошел домой медленно, волоча ноги.
Метрах в ста от дома сердце у него упало: голубой лимузин стоял у дверей. Неужели он потерял представление о времени? Он справился у прохожего. Было одиннадцать часов. Отец никогда не возвращался раньше часу. Он ускорил шаги. Еще с порога услышал голоса родителей. Они спорили. «Скажу, что сошел с рельсов трамвай, что мне пришлось идти пешком от Старой Магдалены», – думал он, держа палец на кнопке звонка. Открыл отец. Он улыбался, глаза его смотрели добродушно. И, уж совсем неожиданно, он дружелюбно хлопнул сына по плечу и воскликнул чуть ли не радостно:
– А, наконец-то! Мы с матерью как раз говорили о тебе. Проходи, проходи.
Он сразу успокоился, и лицо расползлось в тупой, вымученной, бледной улыбке, служившей ему лучшей защитой. Мать была в гостиной. Она обняла его, и он забеспокоился: как бы эти нежности не рассердили отца. В последнее время отец стал привлекать его в качестве арбитра или свидетеля в домашних спорах. Это было унизительно, бесчеловечно, его вынуждали отвечать «да, да» на все риторические вопросы, соглашаться со всеми обвинениями, которые падали на мамину голову, – в бесхозяйственности, в бестолковости, в распутстве. Чему же он должен будет поддакивать сейчас? – Посмотри, – сказал отец ласково. – Там на столе есть кое-что для тебя.
Он взглянул на стол; на обложке какой-то брошюры он увидел расплывчатое изображение огромного здания, под которым крупными буквами было написано: «Училище Леонсио Прадо не только преддверие военной карьеры». Протянул руку, взял брошюру, поднес ее к глазам, начал перелистывать, стараясь выразить живейший интерес, увидел стадион, зеркало бассейна, столовые, чисто прибранные пустые спальни. Две средние страницы занимала яркая фотография, изображавшая безупречные линии кадетов, дефилирующих перед трибуной в боевом строю – ружья со сверкающими штыками, белые кепи, золотые значки, знамя, развевающееся на конце флагштока.
– Неплохо, а? – сказал отец. Отцовский голос звучал как будто сердечно, но он слишком хорошо его знал, чтобы не уловить легкое изменение интонации, предвещавшее опасность.
– Да, – быстро ответил он. – Просто замечательно!
– Вот именно, – сказал отец. Помолчал, повернулся к матери: – Видишь? Я же говорил, что он сам будет в восторге.
– А я не согласна, – слабым голосом возразила мать, не глядя на него. – Если хочешь, чтобы он туда поступил, делай как знаешь. А меня не спрашивай. Я не хочу, чтобы он учился в военном училище.
– В военном училище? – Глаза его загорелись. – Это было бы здорово, мама, я был бы очень рад.
– Ах, эти женщины! – снисходительно сказал отец. – Все они одинаковы. Глупые, сентиментальные, ничего не понимают. Объясни-ка ей, что ты хочешь поступить в военное училище.
– Он и не знает, что это такое, – пробормотала мать.
– Нет, знаю, – возразил он горячо. – Это очень хорошее место. Я всегда говорил, что хочу туда поступить. Папа прав.
– Видишь, – сказал отец. – Твоя мать считает тебя маленьким и глупым. Ты понимаешь теперь, сколько вреда она тебе принесла?
– Это будет замечательно, – повторил он. – Просто замечательно.
– Хорошо, – сказала мать. – Вижу, спорить нечего. Но знайте, что я не согласна.
– А я твоего мнения и не спрашивал, – сказал отец. – Такие вопросы решаю я. Просто хотел поставить тебя в известность.
Мать встала и вышла из комнаты.
– У тебя два месяца на подготовку, – сказал отец. – Экзамены, наверное, трудные, но ты ведь неглупый малый и легко их сдашь, а?
– Я хорошо подготовлюсь, – пообещал он. – Приложу все силы, чтобы поступить туда.
– Вот так-то, – сказал отец. – Я тебя запишу и куплю тебе программу. Это стоит денег, конечно. Но я пойду на это. И все ради тебя. Там из тебя сделают мужчину. Еще не поздно.
– Я уверен, что сдам экзамены, – сказал он. – Уверен.
– Хорошо. Хватит об этом. Ты доволен? За три года военной службы ты станешь другим. Военные – народ дельный. Они закалят тебя телом и духом. Ах, если бы в свое время кто-нибудь заботился обо мне, как я о тебе!
– Да, спасибо, большое спасибо, – сказал он и, помедлив секунду, впервые добавил: – Папа.
– Сегодня можешь пойти в кино после обеда, – сказал отец. – Я дам тебе десять солей.
«Что-то Худолайка стала по субботам канючить. Раньше такого не было. Наоборот, она ходила с нами на учения и носилась по полю как угорелая, подпрыгивала, когда над ней пролетит пуля, вертелась – прямо верещала от радости. А с тех пор как привязалась ко мне, стала совсем другая. Теперь, когда настает суббота, она сразу делается какая-то чудная, липнет к ногам, лижет меня и смотрит, а глаза у нее слезятся. Я давно заметил: каждый раз, как мы придем с учений, – когда нас ведут в душевую или позже, когда идем в барак, чтобы выходную форму надеть, – она залезет под кровать или зароется в мой шкаф и скулит тихонечко – тоскует, что я ухожу. И когда нас выстраивают, все скулит тоненько и плетется за мной как неприкаянная. У ворот остановится, морду поднимет и смотрит мне вслед, а я издали чувствую ее взгляд, до Пальмового дойду, а знаю, что Худолайка стоит у проходной, смотрит на дорогу и ждет. Правда, она ни разу не пыталась за мной пойти, хотя никто ее не удерживал, как будто решила сама себя наказать, ну вроде покаяния. Странно… А когда я возвращаюсь в воскресенье вечером, эта псина уже у ворот, снует среди кадетов, вертит носом во все стороны, а почует меня – бежит навстречу, лает, прыгает, так и извивается вся. Преданная животина, зря я бил ее раньше. Не скажу, что сейчас я с ней очень ласковый, иногда поколачиваю – в шутку или со зла. Правда, Худолайка не обижается, похоже, ей даже нравится, думает, наверное, это такие ласки. „Прыгай, Худолайка, не бойся!", а она стоит на шкафу, лает, рычит, озирается, как цирковая собачка на перекладине. „Прыгай, прыгай, Худолайка", а она никак не решается, пока не подойду сзади – хлоп, и она падает, вся ощетинится и подпрыгивает на полу, как резиновая. Но это все так, шутя. И сама Худолайка не обижалась, хотя ей и больно было. А вот сегодня совсем другое дело, сегодня я ей всыпал всерьез. Но и меня тоже винить нельзя. Надо учитывать обстоятельства. Тут Кава-бедняга из головы не выходит, ходишь сам не свой, да еще Холую свинец в черепушку всадили, понятно, что у всех нервы натянуты. И еще, черт его знает зачем, приказали нам надеть синюю форму, как раз в самую жару, и мы стоим – пот течет градом, синяя форма парит. Стоишь и думаешь: сейчас приведут его, здорово, наверное, изменился, столько дней взаперти, небось сидел-то на хлебе и воде, день за днем в четырех стенах, под надзором этих чучел из совета, и выходил, только чтобы стать навытяжку перед офицерами, уж представляю эти крики да вопросы – наверно, всю душу ему вымотали. А зачем? Правда, дикарь вел себя как мужчина, о товарищах – ни слова, один кашу расхлебывал: это я сделал, свистнул билеты по химии, разбил стекло, оцарапал руку, вот смотрите, я один, никто ничего не знал. И опять в карцер, и жди, пока солдат подаст еду в окошко, а еда известно какая – солдатские харчи, а ты снова думай, что сделает отец, когда вернешься в горы и скажешь: „Меня исключили". Отец его, наверное, зверь, у них в горах все такие, у меня в школе был друг оттуда, так он иногда приходил в школу весь избитый, папаша его сек ремнем. Невеселые деньки переживал, наверное, наш дикарь, жаль его. И больше уж наверняка не увидимся. Вот так в жизни бывает, три года проучились вместе, а теперь вернется в свои горы – и прощай, учеба, будет там с дикарями да ламами, на всю жизнь останется бревно бревном. Вот это-то и дерьмово в нашем училище – не засчитываются пройденные курсы, если исключат. Знают, стервы, как лучше насолить людям. Неважные денечки провел дикарь в карцере, все в нашем взводе об этом думали, и я думал, пока нас манежили во дворе, в синей форме, на самом солнцепеке. Я боялся голову поднять, – не ровен час, заплачу. Так мы и стояли без всяких происшествий. Потом явились лейтенанты в парадной форме и майор – начальник казармы, и вдруг сам полковник, и мы все вытянулись. Стали лейтенанты один за другим подходить и отдавать рапорт, тут мурашки по спине и забегали. А когда заговорил полковник, стало так тихо, что я кашлянуть боялся. Не скажу, чтобы нам только страшно было. Больше было грустно, особенно нашему взводу, и как не загрустишь, когда знаешь: через минуту поставят перед тобой человека, с которым столько лет вместе прожил, и видел его в чем мать родила, и шкодничал вместе, – тут и каменное сердце растает. А полковник.уже заливается, рулады выводит, весь побелел, всех дикарей обкладывает, ругает наш взвод, пятый курс, весь мир, и тут я чувствую, проклятая Худолайка треплет и треплет мой шнурок. Пошла к черту, Худолайка, отцепись, шкура чесоточная, поди погрызи шнурки у полковника, а ну перестань, лучше не доводи меня. И не могу ее ногой двинуть, чтобы отошла прочь. Лейтенант Уарина и сержант Морте вытянулись в двух шагах от меня, шелохнешься – заметят. Ты, скотина, нельзя же так злоупотреблять моим положением. Куда там, никогда она так не усердствовала, трепала шнурок до тех пор, пока не порвала, и я почувствовал, что ноге стало просторно в ботинке. „Ну, – думаю, – добилась своего, теперь отстанет". Почему же ты не отвязалась, а, собака? Ты во всем и виновата! На том бы и успокоиться, нет, принялась за второй ботинок, будто понимает, что я не могу ни пальцем пошевельнуть, ни посмотреть на нее, а уж не то что отматерить как следует. И вот привели Каву. Идет меж двух солдат, словно на расстрел, бледный-бледный. У меня в животе забурчало и что-то к горлу подкатило. Кава, желтый как тыква, шагал между солдат, а они тоже дикари, все трое – на одно лицо, как близнецы, только что Кава – желтый, а они нет. Идут они по плацу, и все смотрят на них. Сделали полуоборот и шагают на месте, лицом к батальону, за несколько метров от полковника и лейтенантов. Я подумал: „Чего они все топают на месте?" – и понял, что они просто растерялись перед офицерами, не знают, что делать, а скомандовать „Стой, к ноге!" никто не догадался. Наконец выступил вперед Гамбоа, сделал знак рукой, и все трое вытянулись. Потом солдаты отступили на несколько шагов, и он остался одинешенек перед палачами и глаз не смеет поднять. „Братишка, не горюй, Кружок всегда с тобой, мы тебя любим, и мы еще за тебя отомстим. Сейчас он заплачет, – подумал я. – Не плачь, дикарь, не радуй этих подонков, держись твердо, стой прямо, не бойся, пускай знают наших. Ты не беспокойся, все это быстро кончится, ну улыбнись, вот увидишь – они позеленеют". Я чувствовал, что ребята клокочут, того и гляди взорвутся. Полковник опять заговорил, все ругал Каву, хотел доконать его, нет, это изувером надо быть, чтобы так истязать парня, вроде бы уж и так всласть накуражились. Советы ему давал – они нам давно оскомину набили; говорил, это все должно послужить ему хорошим примером; рассказывал про Леонсио Прадо, как он сказал чилийцам перед расстрелом: „Я сам скомандую солдатам", идиот слюнявый. Потом раздался звук трубы, и Пиранья – у него желваки ходуном ходили – подошел к Каве, и я подумал: „Сейчас заплачу от злости", а проклятая Худолайка все треплет и треплет шнурок и обшлага брюк. За все заплатишь, тварь неблагодарная, еще пожалеешь. Держись, дикарь, сейчас будет самое страшное, зато потом пойдешь спокойненько на улицу и – ни тебе военных, ни погонов, ни дежурных. Кава стоял неподвижно, у него лицо всегда такое темное, а тут – белое как мел, и даже издали было видно, как дрожит у него подбородок. Ничего, выстоял. С места не двинулся и не заплакал, когда Пиранья сорвал с него нашивки на берете и на петлицах, а потом эмблему на кармане, всего распотрошили, всю форму изодрали и снова задудели в трубу, два солдата стали по бокам – шагом марш на месте. Кава еле ноги передвигал. Потом зашагали к плацу. Мне пришлось скосить глаза, чтобы видеть, как он уходит. Трудно было бедняге держать шаг, все спотыкался и голову опускал на грудь, смотрел, наверное, как разделали гимнастерку. Солдаты, наоборот, ноги чуть не задирали, перед полковником выслуживались. Потом они скрылись за стеной, и я подумал: „Ну все, Худолайка, теперь держись, сжевала мои ноги – сейчас я с тобой за все рассчитаюсь", но нас продержали еще в строю, потому что полковник опять завелся про героев. А ты, наверное, стоишь у остановки автобуса и смотришь в последний раз на проходную. Не забывай нас, а если и забудешь – все равно твои друзья из Кружка не забудут тебя, отомстят. Ты больше не кадет, ты теперь обыкновенный штатский, встретишь лейтенанта или капитана, и не нужно отдавать честь, Уступать ему место или, там, дорогу… Худолайка, почему бы уж тебе не подпрыгнуть и не вцепиться мне в галстук или в нос, делай что хочешь, не стесняйся – будь как дома. Жара стояла жуткая, а полковник все трепался да трепался».
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Марио Льоса - Город и псы, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


