Иван Зорин - Письмена на орихалковом столбе: Рассказы и эссе
Так постепенно сплетаются в цепь звенья новеллы, так проступает ее алгоритм, обозначается поразительная формула ее структуры. Третья история почти детально совпадает с двумя первыми. Она также стартует с пробуждения (III), этого нового фигуранта, да и события разворачиваются весьма похоже. Опять, после уже поднадоевших и нелепых сцен бегства и погони, где роль «убийцы» исполняет теперь некий злонамеренный инкогнито, все тот же плащ, все тот же шрам, все тот же оставленный ему в наследство реквизит, после подобного описания, правда, сокращенного, дабы не слишком утомлять, возникает ощущение, что и это — чей-то сон. Приученный уже к аналогии читатель, скучая, конечно, ждет в качестве разрядки пробуждения этого персонажа, пока постороннего и введенного крайним в вереницу сновидцев. И дожидается. Кто-то, очнувшись, обрывает и этот сон.
Однако в заключение, Далглиш, который по ходу действия все чаще и чаще привлекает форму иносказания, делает туманные намеки на то, что и это пробуждение не есть пробуждение de facto, пробуждение, с достоверностью разрешающее собой всю ситуацию, пускай и вычурно, а оно, так догадывается читатель, лишь пробуждение во сне первого из действующих лиц, его мимолетное пробуждение к другому, более глубокому сну. И хотя ясно, что сон этот будет в точности совпадать с только что изложенным, по самому смыслу рассказа понятно, что он ему не идентичен. «Так разнятся все одинаковые капли нашей гераклитовой реки», — используя оксюморон, передает где-то в прощальных абзацах эту мысль Далглиш. И этот головокружительный поворот возвращает нас к исходной точке. Изящно зацикливая сюжетную линию, он обращает всю конструкцию в бесконечность, герметически замкнутую, потенциальную бесконечность, углубляющуюся при каждом новом прочтении новеллы. Он заставляет читающего вечно блуждать в колесе, нет, в жутком лабиринте снов!
На публикацию «Dreaming» критика отозвалась — как и всегда в случаях появления чего-нибудь значительного — рядом осторожных недомолвок[106]. Кое-кто обнаружил в этой новелле лишь авторскую неудовлетворенность, его запоздалые претензии на гениальность. Последнее же редко прощается. «Шокировать — пожалуй, основное назначение этого монстра, выползшего из-под пера Далглиша», — писали тогда в обычно сдержанных «Спектейторе» и «Литературном приложении к «Тайме». Некоторые, как ни прискорбно упоминать об этом, не увидели здесь ничего, кроме причуды ума, подтачиваемого старостью. Многие, увы, очень многие узрели в ней фрейдовскую символику и только, иные нашли здесь отзвук оригинальных доктрин Герберта Куэйна[107], а кто-то окрестил ее «обыкновенной штучкой эстета», поспешив причислить к архиву литературных экспериментов[108]. Но ни то, ни другое, ни третье, на мой взгляд, не соответствует истине. Ведь здесь выражено нечто совсем иное. Согласно английской поговорке, писать — это значит отражать мир в словах (The world in the words). Если это действительно так, то Педро Эрнастио Далглиш, опираясь на метафору сна, отразил сумрачность и непознаваемость мира. И еще он отразил ту порожденную им печаль, которая царит в сокрушенных сердцах всех смертных.
Тексты постороннего
О ЗАМЫСЛЕ, ЕГО ВОПЛОЩЕНИИ, ИЛИ О ТАЙНЕ ВОЗНИКНОВЕНИЯ ОТВРАЩЕНИЯ
В Сутта Нипате поэтично и трогательно сказано: «Я хочу говорить о печали». Я же в эссе с таким барочно длинным названием хочу говорить о ненависти. О той ненависти, которая проступает в завуалированном качестве сквозь наивную радость созидания и творчества.
Наступает такой момент в работе, причем обязательно, когда я начинаю вдруг люто ненавидеть свое произведение. Это для меня, кстати, и является главным критерием его завершенности. Конечно, не в каком-то объективном смысле его совершенства (когда принято говорить несусветную чушь, мол, нельзя ни добавить ничего, ни убавить, что, очевидно, неверно: всегда возможно что-то исправить и переделать так, что форма произведения — о, если бы сказал кто-нибудь, что такое вообще форма! — не очень-то и почувствует внесенные изменения, просто одна из бесчисленных форм или, лучше сказать, мыслеформ, того единственным образом сложившегося в голове произведения, станет всего лишь чуточку иной, в пределах допустимой ошибки различения, то есть в пределах разрешающей способности нашего понятийного аппарата), а рождается чисто субъективное ощущение завершенности, идущее от усталости, что ли.
Вещь мне опротивливает настолько, что даже вспоминать ее тошно. И страшно. И жутко до отвращения. Иногда мне думается, что я выпускаю из бутылки своего сознания на свет Божий джина, какого-то беса, который в первую очередь начинает пожирать своего хозяина. Как чудовище Франкенштейна. И еще. Мне страшно перед Господом (да простится мне упоминание Имени Его всуе!), и потому я постоянно сомневаюсь в угодности Ему своих «детенышей», которые будут жить в е ч н о (и дело тут вовсе не в пустом бахвальстве, «душа в заветной лире мой прах переживет», а скорее в какой-то всемирной копилке типа ноосферы Вернадского или интеллектуального свалочного пространства тейярдистов, где и сейчас хранится, я уверен, александрийская библиотека, ведь действительно же «рукописи не горят!», и где табели о рангах важны, но и не очень, ибо понятия эти чересчур уж человеческие, чтобы претендовать на подлинное существование) где-то в ином пространстве, пространстве мыслеформ, быть может, сея добро, — но червь внутри подсказывает, что чаще зло! — наподобие изображения старика-ростовщика из гоголевского «Портрета» и рисунков господина Чарткова (отметим чисто гоголевский намек в произношении его фамилии).
Возможно, и Гоголь — кто теперь скажет? — ощущал нечто сродни этому чувству, сжигая финал своей поэмы. Клянусь, я испытываю порой подобные же позывы, но что-то сдерживает меня. Скорее всего, мне вульгарно жалко своего затраченного труда, а значит, жалко себя, и мне немного стыдно за подобную слабость.
Кстати, если не ошибаюсь, братья Гонкуры также признавались, что «почти физически» ненавидели свои произведения в течение какого-то срока после их создания. Правда, они не мотивировали истоков своей ненависти. Интересно, испытывает ли роженица подобные чувства, хотя бы в амбивалентной форме (я читал у зоологов, что детенышей некоторых животных и рыб, например мальков аквариумных гуппи, забирают от матери сразу после родов, дабы она не пожрала их). Эпигоны г-на Фрейда наверняка что-то думают по этому поводу. Существует, однако, и несколько иной, отличный от психоаналитического, подход к анализу возникающей в подобных случаях ненависти.
Вторя гностикам, Дэвид Юм пишет, что мир — это всего лишь неудачный набросок (то есть невоплощенный замысел!) какого-то ребячливого бога, примитивный эскиз, брошенный им на полпути. Это место из Юма любит цитировать Борхес, и действительно, подобное обобщение совсем в его духе. Кстати, устами одного из героев, писателя по профессии, Борхес также высказывается о замысле и воплощении, правда иронично: себя мы обычно судим по замыслам, других — по реализации.
Но вернемся к Юму, как к отправной точке. А что если мир, мир, сотворенный из хаоса, есть сам бесконечномерный и подвижный хаос, попросту застывший в неловкой позе трехмерности? Тогда становится ясным, почему столь плоска и неудачна эта его отлитая форма, эта его скристаллизованная и убогая в своей завершенности модель.
Леонардо да Винчи, как пишет Фрейд, Леонардо-исследователь, так страдал от невозможности передать на холсте видимое им совершенство (отсюда его медлительность в работе, отсюда множество его незавершенных эскизов), что в конце концов, спасаясь бегством от этого чувства, целиком посвятил себя наукам естественным, изучающим «правильные законы».
И еще один пример, еще одна ассоциация на тему замысла и реализации формы. Великий плакальщик Хайям начертал такие строки, обращенные к Аллаху: «Ты плохо их слепил? Но кто ж тому виною? А если хорошо, ломаешь их зачем?» Горький упрек. Но он легко снимается, если, презрев кощунственность, допустить даже для Бога невозможность выполнения в полной мере своего, естественно, совершенного замысла. Быть может, податливая глина оказалась слишком ненадежным материалом, быть может, выбор ее оказался неверен.
А что если таков закон? Какой-то жестокий императив, из которого, очевидно, и проистекает ненависть творца к своим творениям. Будь то Бог, «ломающий людей», или Крон, пожирающий своих приносимых Реей новорожденных младенцев, как символ всепоглощающего времени вообще, или времени, страдающего все тем же парадоксальным комплексом ненависти и потому уничтожающего все свои творения, или Гонкуры, ненавидящие по завершении свои произведения, или жгущий остатки «Мертвых душ», в чьем названии сиюмоментно мне грезится не общепринятый, а узко контекстуальный символ мертворожденного, а вернее умершего для автора в процессе своего рождения проbзведения, шизотимичный Гоголь, и много, много других, включая сюда и Данилу-мастера из сказки Бажова, вдребезги разбивающего чашу (без явных на то причин, ведь она — шедевр в чужих глазах!) с криком (или шепотом): «Не то, не то…», — слова, знакомые любому Мастеру.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Иван Зорин - Письмена на орихалковом столбе: Рассказы и эссе, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


