`
Читать книги » Книги » Проза » Современная проза » Виктор Ерофеев - Лабиринт Два: Остается одно: Произвол

Виктор Ерофеев - Лабиринт Два: Остается одно: Произвол

1 ... 26 27 28 29 30 ... 74 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Вспомним, однако, как сожалел Живаго впоследствии об этих поспешных своих словах, даже видел в них причины последующих несчастий как некоего верховного возмездия. Но еще было десятилетие «отсрочки».

В изложении Лосева 20-е годы выглядели достаточно сносными. Я думаю, у него не было времени более внимательно присматриваться к эпохе, которая, по меньшей мере, не мешала: Н.Я.Мандельштам видела в ней систематическое свертывание свобод. Лосева хранил творческий эгоизм: можно ли писать, глотая газеты и прислушиваясь к тому, как скрипят закручиваемые гайки? В этом невнимании был урок: непростой, неоднозначный, запавший мне в душу.

А когда разговор зашел о конце 20-х, Лосев стал петлять, словно я устроил погоню. Я знал по слухам, что его посадили, но он не только не признался в этом, но так построил свою речь, наполнив ее всякими мелкими подробностями относительно своего преподавания, что я не мог даже вычислить времени «посадки» и, не осмеливаясь спросить в лоб, ушел с ощущением, что слухи сильно преувеличены и дело обошлось испугом.

Все смешалось… Он стал настаивать на том, чтобы я ввел в беседу факт его обращения к марксизму. Называл точные даты: 1925 год, когда он прочел «Диалектику природы» Энгельса в русском переводе (уже тогда, значит, возникала потребность в самообороне), и 1934 год — «Философские тетради» Ленина. Я сомневался: стоит ли об этом? Он был непреклонен.

Он пытался сговориться с марксизмом на почве обоюдного признания абсолютной истины. Но, в сущности, это был не сговор, а отчаянная игра, опасная хитрость, вот только кто кого в конечном счете? Его марксизм был всегда — по крайней мере, так мне казалось — «потемкинской деревней», меня поражала безыскусность его построений. Все эти рабовладельцы, рабы в его рассуждениях об античности выглядели как статисты, собранные для массовых съемок из среды старшеклассников-шалопаев, мечтающих прогулять занятия. В общем, какая-то ерунда, но с благородным подтекстом: где материя и рабство главенствуют, там невозможна личность. Непонятно, однако, где кончалась стратегия исторических аллюзий, где начиналась тактика примирения. Казалось, он все сознательно портит, портит свой огромный труд, чуть ли даже не с оттенком мазохизма. И я не знаю, как оценить степень случившейся порчи. С одной стороны, фанерность построений позволяет не слишком на них задерживаться, искать за ними подлинные мысли, но с другой — «порча» проникала нередко и в глубь размышлений, и последние стали вызывать у некоторых античников своеобразную диалектику раздражения, словно их водят за нос: ортодоксы подозревали хитрости стратегии, либералы отвергали тактику (особенно, конечно, после «оттепели»). На это Лосев мог бы ответить хрестоматийными словами Лукреция: «Feci quod potui faciant meliora potentes» («Сделал я все, что мог, пусть другие сделают лучше»).

Очень неохотно Лосев рассказал мне об «издании автора», под таинственным грифом которого выходили его философские книги на пороге 30-х годов, — мистификации, созданной в согласии с влиятельным государственным издателем и цензором, убежденным марксистом, убежденным, помимо всего прочего, и в том, что лосевские книги должны выходить. Я не понимал, однако, почему так неохотно повествуется эта история, пока не узнал — уже после его смерти, — что он, пренебрегши цензурными купюрами, опубликовал первоначальный текст «Диалектики мифа», за что и поплатился.

Когда молодой Лосев, как и многие символисты, открывал для себя (в частности, в музыке Скрябина) заманчивые бездны языческого демонизма, его позиция оказалась достаточно амбивалентной. Утверждая в статье о Скрябине, что «христианство знает, что демоны — зло; против них у него есть верные средства, вся эта нечисть падает бездыханной перед лицом Божиим, и креста довольно, чтобы она была обессилена»,

Лосев с интересом отмечает, что в язычестве «нет ощущения зла в демонизме; демоны суть те же существа, может быть, лишь рангом ниже».

Очевидная нелюбовь философа к «механистическому новоевропейскому миросозерцанию» влечет его если не к приятию, то к заинтересованному анализу «мистического анархизма» Скрябина, ценность которого заключена в подрыве «обыденных» ценностей:

«Слушая Скрябина, хочется броситься куда-то в бездну, хочется вскочить с места и сделать что-то небывалое и ужасное, хочется ломать и бить, убивать и самому быть растерзанным. Нет уже больше никаких норм и законов, забываются всякие правила и установки. Все тонет в эротическом Безумии и Восторге. Нет большей критики западноевропейской культуры, чем творчество Скрябина, и нет более значительного знака «заката Европы», чем эта сладость экстаза, перед которой тяжелая громада библиотек и науки — пыль и прах, летающий легче пуха».

И словно возмездие, даже не за солидарность со Скрябиным, а за весьма сдержанную попытку сочувственно отнестись к «сладости экстаза» лишь как к знаку кризиса европейского миросозерцания, приходит реальная гибель библиотеки при аресте философа в 1930 году.

«Не могу выразить тебе всей силы своего раздражения, озлобления и дикого отчаяния, — пишет Лосев жене в пронзительных письмах из лагеря, — в которые я погружен этим известием. До последней минуты я надеялся на сохранение библиотеки и научного архива, уповая, что Бог не тронет того, на что Сам же наставил и благословил. Что мне теперь делать? Гибель библиотеки — это удар, который, чувствую, даром не пройдет. Дело также и не в том, что власти не разрешили оставить библиотеку наверху. Тут дело не во властях. Можно ли остаться спокойным за более высокие ценности, которые делают возможным такое безобразие и возмутительное попрание всего святого и высокого?! Не нахожу слов, чтобы выразить всю глубину своего возмущения и негодования, и готов, кажется, бунтовать против всего, во что всю жизнь веровал и чем жил… Погибла последняя надежда на возвращение к научной работе, ибо что я такое без библиотеки? Это все равно, что Шаляпин, потерявший свой голос, или Рахманинов — без рояля. Что буду я делать, я, музыкант, потерявший свой инструмент, который нельзя восстановить никакими силами?»

Лосев стремится здесь же понять, за что он наказан лишением библиотеки:

«Неужели моя любовь к книгам в какой-нибудь степени сравнима с плюшкинским скопидомством, достойным, действительно, лишь разрушения и возмездия?.. Неужели творения великих людей не были для меня духовной пищей, мировой атмосферой мысли и чувства, вырвавшей меня из недр окружающего мещанства и пошлости?»

Опять возникает обманчивый призрак мещанства и пошлости, однако в письмах из лагеря отношение к «обыденному» порядку жизни в целом резко меняется: Лосев вспоминает масленицу, блины совсем по-розановски, как истинные устои жизни. А что касается языческих экстазов, то Лосев, я думаю, глубоко проникся розановской мыслью:

«Когда болит душа — тогда не до язычества. Скажите, кому с «болеющей душой» было хотя бы какое-нибудь дело до язычества?»

В том же цитированном письме Лосев описывает способ жизни, который был выработан им и его женой для того, чтобы жить полноценной жизнью, но который, с точки зрения властей, мог выглядеть лишь «внутренней эмиграцией»:

«Мы с тобой за много лет дружбы выработали новые и совершенно оригинальные формы жизни, то соединение науки, философии и духовного брака, на которые мало у кого хватило пороху. Соединение этих путей в один ясный и пламенный восторг, в котором совместилась тишина внутренних безмолвных созерцаний любви и мира с энергией научно-философского творчества, — это то, что создал Лосев и никто другой, и это то, оригинальность, глубину и жизненность чего никто не может отнять у четы Лосевых».

Уничтожение библиотеки и разрушение «духовного брака» воспринимается философом как «изнасилование нашей жизни, изгнание во тьму и безумие, ограбление и святотатство великого храма».

Разумом понимая всю абсурдность богоборчества, он становится богоборцем:

«…Душа моя полна дикого протеста и раздражения против высших сил, как бы разум ни говорил, что всякий ропот и бунт против Бога бессмыслен и нелеп. Кто я? Профессор? Советский профессор, которого отвергли сами Советы! Ученый? Никем не признанный и гонимый не меньше шпаны и бандитов! Арестант? Но какая же сволочь имеет право считать меня арестантом, меня, русского философа! Кто я и что я такое?»

Глубочайшее отчаяние перемежается с горькой иронией, «возвышенный» страх смерти переплетается с «подлым» страхом умереть «под забором»:

«И когда я околею на своем сторожевом посту, на морозе и холоде, под забором своих дровяных складов, и придет насильно пригнанная шпана (другой никто не идет) поднять с матерщиной мой труп, чтобы сбросить его в случайную яму (так как нет охотников рыть на мерзлой земле нормальную могилу), — вот тогда-то и совершится подлинное окончание моих философских воздыхании и стремлений, — и будет достигнута достойная и красивая цель нашей с тобой дружбы и любви».

1 ... 26 27 28 29 30 ... 74 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Виктор Ерофеев - Лабиринт Два: Остается одно: Произвол, относящееся к жанру Современная проза. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

Комментарии (0)